Но короткие дни уже приходили к концу, солнце оке повернуло на лето, как говорили люди. С каждым днем начало становиться светлее и светлее, а там начали выпадать и более теплые дни. Стали таять льды вокруг островов, целыми глыбами отрывались они и с глухим ропотом величаво уплывали в широкое море. Но вот начали уплывать эти белые соловецкие гости и стали на мену им появляться другие, тоже белые гости, но не на воде, а в воздухе.
– Смотри, смотри, друже, – говорил отец Игнатий, старый надсмотрщик над рабочими, полюбивший Федора, останавливая его и указывая на крест церкви.
Федор обернулся и увидал двух чаек, с громкими криками круживших над церковью.
– Весна идет, – сказал старик, крестясь и умильно улыбаясь. – Завтра вот выдь, посмотри – не две их уйдет, а, может, десяток, а там еще и еще, все больше и больше с каждым днем… Это первые их гонцы да разведчики. Слава Тебе, Господи, к концу пришла наша зимушка суровая.
Действительно, на следующий день чаек уже кружилось несколько над церковью. Они опускались на крест церкви и, снова расправив крылья, уносились в открытое море. А завтра их число прибавилось еще и еще от уже их сотни, вот тысячи, белых как снег, с сизыми крыльями. Везде и всюду они свивают себе гнезда: во дворе монастырском, на земле, на кровлях. Ни на минуту не прекращается их кипучая деятельность, и ни днем, ни ночью ни на минуту не смолкает их крик, похожий то на плач, то на вопли отчаяния, когда им угрожает какая-нибудь опасность и они густыми тучами внезапно поднимаются на воздух. Плачут они немолчно, и так же немолчно вторит им своим безрадостным шумом вечно движущееся, то прибывающее в течение шести часов, то убывающее в следующие шесть часов море. На Федора эти ночные явления подействовали мучительно: томящая тоска все росла и росла, несмотря на упорный труд, несмотря на усердные молитвы. То вдруг какой-то таинственный голос нашептывал ему, что опять открывается с Соловков путь в покинутый им мир; то снилось ночью, что из далекой Москвы едут в Соловки близкие и родные люди и находят, узнают его, Федора, требуют, чтобы он вернулся обратно туда, в Москву, во дворец, в мир. Очнется он от этих сновидений во сне и на яву и видит, что по его лицу струится пот от ужаса.
Раз игумен Алексей и вся братия были в полном сборе и только что готовились, окончив обедню, начать трапезу, как вдруг вошел к ним Федор. Он был страшно взволнован и бледен. Не имея сил проговорить ни слова, он упал к ногам игумена Алексея, обливаясь слезами. Все смутились, не зная, что с ним, – обидел ли кто его, провинился ли он в чем. Наконец, сквозь его рыдания, они уловили отрывочные слова: молодой человек просил их не лишать его долее счастия быть сопричтену к богоизбранному их ограждению. Он точно хотел воздвигнуть скорее между собою и миром каменную стену, из-за которой уже было бы невозможно снова уйти в мир. Иеромонах Иона взглянул на игумена Алексея и тот понял этот взгляд: они уже давно толковали о том, что этот работник, проходивший тяжелый искус послушания, вполне достоин быть посвященным в монашество. Игумен поднял и успокоил его.
– Отец Иона будет твоим восприемником, – сказал он. – К нему и на послушание поступишь…
Федор не в силах был говорить от счастия, бросившись целовать руки игумена и обливая их слезами. Это Студеное море еще недостаточно сильно защищало его от мира, ему нужна была еще другая, уже совсем неодолимая ограда – монашеская ряса.
ГЛАВА III
Иеромонах Иона Шамин был вторым лицом по игумене в монастыре. Духовник, типикарис или уставщик, он был когда-то другом преподобного Александра Свирского, скончавшегося 30 августа 1533 года, и пользовался глубоким уважением всей монашествующей братии на Соловках. Строгий по нравственности, серьезный по взглядам на жизнь, прозорливый в сношениях с людьми, он был превосходным наставником для каждого новичка. В его-то келий и поместился новоначальный инок Филипп, отданный ему, как восприемнику, на послушание.