Последние годы жизни – за вычетом радостного исключения: издания «Поэтического словаря» – он жил полузабытым стариком, изредка напоминающим о себе статьями на специальные темы, интересными и дорогими лишь для немногих из литературного мира (с ним знались тогда и несколько молодых поэтов, в их числе Шкляревский и Вознесенский, чье будущее его живо волновало). При этом он оставался деятельным, впечатлительным, горячо отзывчивым. В таких случаях о человеке принято писать, что от него «никогда не слышали жалоб». А. П. иногда бурно жаловался (например, что плохо, медленно лечат его болезнь, а она была неизлечима), но как-то по-детски, без уныния, и жалобы тут же тонули в вихре его замыслов и вымыслов, в потоке ощущений и впечатлений текущей минуты – от снега, прохожих, последнего концерта, букетика ландышей, который кто-нибудь догадывался принести, вспомнив, что для Александра Павловича это особенная радость. Его обстановка не казалась убогой, потому что сам он был изящен, пластичен и прекрасно к ней приспособлен; щербатые, расшатанные предметы оказывались сподручными, повиновались ему. От болезни своей он вплоть до самых последних месяцев старался отмахнуться как от досадной помехи и, кажется, не верил в конец, выказывая перед лицом смерти все то же детское упрямство. Он обладал подлинным вкусом к жизни, даром любоваться природой, женщиной, шедевром, благородным поступком, и притом все радости существования выстраивались в его душе в правильном, достойном порядке, так что «успех» или «деньги» – вещи, не неприятные ему и его не баловавшие, – не высовывались ни на шаг вперед отведенного места. Получив после выхода «Поэтического словаря» первый за десятилетия нешуточный гонорар, он сунул бо́льшую его часть в брючный карман и, веселый, отправился по магазинам приодеться. Деньги, конечно, выпали или были украдены. Последовало бурное огорчение, но какое кратковременное! И дело тут не только в легком взгляде на деньги – у него, энтузиаста, ни одна неудача не превращалась в навязчивую идею. Его отношение к собственной участи лучше всего, пожалуй, выразилось в стихотворении, обращенном к Г. Оболдуеву – крупному, но все еще мало оцененному поэту. Мирный вечер, проведенный с другом-стихотворцем за шахматами, молодой месяц в окошке, литературный клуб на двоих («… почитаем / Обоюдные стихи. / Ты ведь мною почитаем, / А мои ужель плохи?»), шутливое взаимопонимание двух необманчиво знающих себе цену «чудаков» – какая во всем это доброкачественность, какой прекрасный остров сбереженного достоинства!
И наконец, последнее, что уместно прибавить к обрисовке «энтузиаста». Стремясь к обновлению идей и форм, к большим неслыханным построениям, он вместе с тем чтит старинное, проверенное временем и культурой, уходящее корнями в глубину, он не увлекается строительством на пустом месте. Для него существуют авторитеты, любимые образы и истоки, подчас немодные, забытые, внятные ему одному. Как ученый, А. П. Квятковский высоко ценил стиховедческие теории первой трети прошлого века – А. Кубарева, Д. Дубенского, А. Мерзлякова, – для многих его коллег совершенно отодвинувшиеся в тень; считал себя продолжателем Кубарева. Его воображение было постоянно осаждаемо новыми ритмическими моделями, вытекающими из его классификации, – и в несколько наивной надежде излечить поэтов-современников от инерции наиболее употребительных форм он писал экспериментальные стихи в неопробованных ритмических «ключах». Некоторые образцы их жили полноценно, пожалуй, лишь в звуках его собственного голоса: когда он проговаривал свою «Санную лунату», слышалось что-то неистовое и в то же время неумолимо мерное, как хоровод или заклинание. Другие стихи того же происхождения не нуждаются ни в каких исполнительских пометах и прекрасно осваиваются внутренним слухом (то есть при чтении глазами). Такова имитация античного «четырехдольного гекзаметра» – прекрасная миниатюра «Вечер в Можайске»:
Или особенный «шестидольник» стихотворения «Весеннее»:
Или обаятельно-своеобразный «ударник» – «Сердце тишины»: