Начну с напоминания об одной старой полемике – это пря о Пушкине между В. Розановым и В. Соловьевым. Юбилейную (1899) «Заметку о Пушкине» Розанов начинает так: «Гоголь, приехав в Петербург, поспешил к светилу русской поэзии. Был час дня уже поздний. “Барин еще спит”, – равнодушно сказал ему лакей. “Верно всю ночь писал?” – спросил автор Ганса Кюхельгартена. “Нет, всю ночь играл в карты”. Диалог этот многозначителен, т. е. в вопросе Гоголя. Как не пусты уже его юношеские письма…» и т. д. (выделено автором). В провокационной эскападе Розанова можно при желании разглядеть зародыш «Прогулок с Пушкиным» Терца – талантливого розановского подражателя (ср. с «Опавшими листьями» «Мысли врасплох»), порой – продолжателя, а порой – прямого эпигона. В заметке Розанова, в частности, уже звучит тема пресловутой пушкинской «пустоты» – в сравнении с духовной содержательностью Гоголя. Соловьев тотчас откликнулся на антипушкинский, как ему показалось, выпад Розанова небольшим, но блистательным полупамфлетом «Особое чествование Пушкина», где сарказм соседствует с патетикой. Он высмеял изломы розановского стиля, невыносимые для классического уха, высмеял «пифизм» и «оргиазм» – розановскую концепцию вдохновения, идущего «снизу», из бессознательной области, «расщелины Пифона», курящейся серными испарениями, – и в лице Пушкина стал на защиту Поэта, который черпает вдохновение «сверху», из пределов горней, белеющей в недостижимой высоте Ветилуи (Соловьев, кажется, был первым, кто по достоинству оценил гениальный пушкинский отрывок «Когда владыка ассирийский…»). Надо в дальнейших видах заметить, что слова о «пустоте» запали-таки Соловьеву в ум, и в последовавшей вскоре капитальной статье «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина» он переосмыслил их в высоком ключе: чтобы открыться вдохновению, изливающемуся из «надсознательного» источника, поэт «должен быть нищ духом, его душа должна быть так же пуста, как та пустыня, куда его тянет». Запомним, что одно и то же наблюдение в разных системах отсчета аранжируется по-разному, не теряя от этого в точности и адекватности.
Итак, это уже было в нашей культурной истории, в нашей пушкиниане: скандальный эпатаж свободного эссеиста и – в ответ – «благочестивый» гнев идейно ангажированного философа. И вот, когда Синявский написал свою книгу, а Солженицын – свою ответную статью «… Колеблет твой треножник», ситуация повторилась (что само по себе характерно, ибо в российской истории вообще предостаточно таких «внутренних рифм»). Слава Богу, повторилась не как «фарс», так как ее участники крупны даже рядом со своими «прототипами» из XIX века. Но если мы сейчас в третий раз примемся разыгрывать ту же ситуацию своими, уже слабыми силами, если нас тоже закружит некий роковой круг, повторение рискует оказаться смешным. Хотелось бы избежать этого, попытаться разомкнуть круг.
Каков, по моему разумению, интегральный ключ к книге Терца-Синявского? Все обращают внимание на эпиграф, увязывающий Пушкина с Хлестаковым (что потом отзовется и в тексте «Прогулок»). Но, мне кажется, в этой вещи есть еще один, скрытый, эпиграф, затерянный на ее страницах, подобно тому как художник подчас оставляет на холсте не только подпись, но и свое изображение – тайный автопортрет где-нибудь в уголке многофигурной композиции. Уже где-то за перевалом от середины к концу «Прогулок» неожиданно и ни с чем не связно (бессвязно даже для этого свободно-ассоциативного рассказа) цитируется ранняя кавказская поэма.
Так вот, этот невесть откуда взявшийся освобожденный пленник и есть, как я думаю,