Примечательно, что Бочаров почти не соударяется с «чужими» – с такой крупной фигурой, как М. Гаспаров (хотя неприятие последним Бахтина не позволило полностью избежать спора). Он очень мягко возражает В. Шмиду и другим западным славистам, которые по части акробатических интерпретаций порой дадут сто очков вперед главным объектам бочаровской критики. Он мало интересуется «ультранынешними» теориями текстового анализа, которые, казалось бы, могли вывести его из себя. Как правило, он оппонирует «своим», тем, кто говорит на общем с ним ценностном языке – языке горних смыслов, но говорит другое и по-другому, прибегая к указующим «пастырским жестам». (В случаях, когда к таким «жестам» прибегают Гоголь, Достоевский или Соловьев, им тоже не прощается.)
Понятное дело. Бочаров защищает статус литературоведения как «осмысления самой литературы изнутри», как продолжения литературы ее собственными средствами – защищает от средств, привносимых извне, из особенно болезненной для него (потому как не совсем чужой) сферы идеологизированного «благочестия». Но сама его книга, напрягающая читателя каждым неординарным изгибом фразы, ворошит такие предельные «вопросы жизни», что сугубо литературоведческой ее не назовешь. Не хочется называть ее и блистательной (хотя она блистательна), поскольку ее внутренний накал не вяжется с этим льдистым эпитетом. И, однако, куда денешься – расположилась она на острове блаженных, в некоторой Телемской обители, где вершинные фигуры старой культуры дороги немногим уже избранным, где самые яростные стычки происходят в одном тесном смысловом кругу, – а между тем волны и вихри постцивилизации все сильней налегают на сей заповедник. Чует ли самый чуткий из больших наших филологов это
Идея «жизни» и лицо художника
О сборнике статей П. Палиевского «Пути реализма» (1975) часто приходится слышать: «Талантливая книга, но…» Я, вероятно, тоже доберусь до своих «но» – до своего пылкого несогласия с автором в некоторых важных вещах. Все же сама эта формула с ударением на противительном союзе: «талантливо – но», – такая привычная и бездумная, – меня порядком пугает; словно талант – это не особое созидательное качество, не знамение и вызов, а некоторая изысканная приправа или надбавка к тому, что могло бы быть выражено всяким другим и по-другому, – пренебрежимо малая величина в борьбе мнений. Выходит, что место талантливой книги – не в семье сочинений одного с ней размаха и уровня, а в ряду посредственных писаний, под каким-нибудь «направленческим» ярлыком присоединенных к ней по воле того или иного запальчивого оппонента или адепта… (В. Кожинов справедливо отграничивает идеи, рожденные талантом, от «кочующих» тенденций – всеобщего и ничейного достояния.) И еще: нельзя замыкать свой суд, свою оценку нынешним мгновением. Время перетряхивает актуальные «обоймы», как стеклышки калейдоскопа, и талантливое неизбежно передвигается с окраины к средоточию литературной картины, оторвавшись от ассоциаций и связей, навязанных ему злобой дня.
Памятуя об этом «завтрашнем дне» книжки П. Палиевского, я и хочу сказать: давайте отнесемся к ней не как к «еще одной» представительнице некоторого класса мнений, а как к единственному в своем роде созданию; давайте порадуемся тому резчайшему столкновению точек зрения, какое она возбуждает благодаря своему талантливому пылу, внутренней свободе и даже непоследовательности (ибо только чужое и заимствованное имеет свойство устремляться по неуклонному каменному руслу); давайте выкажем уважение той силе подлинности, над которой не могут возобладать самые хлесткие и испытанные спорщики с их логически неумолимыми аргументами.