— Ромыч, а Ромыч. А есть ли всё-таки в той песне конец? — Толик догоняет нас и становится в ногу, такой же согнувшийся под рюкзаком, как мы. Рома слегка улыбается. Мы топаем дальше.
Новая весна
Тюня, Тюня, Юлечка, стриженная девочка, кривая усмешечка и лёгкий матерок. Ты выходишь в развалочку, смотришь в зал с презреньецем, ты упёрла руки в карманы, и в карманах твоих — кулачки. Ты одна перед залом, Юлечка, и все ли они твои друзья? Ты ухмыльнёшься, сделаешь голос хрипотцой, закроешь глаза от софитов, ударишь по гитаре и начнёшь петь про пьяную субботу.
— И всё э-это-о мне-е!
После концерта будешь морщась рассказывать, как тебя достали потные мужики, которые лезут знакомиться; от них пахнет дорогой водкой и дешёвым одеколоном, они зовут тебя в бар и уверяют, что ходят в эту дыру только ради тебя. А обычно пьют в «Метелице».
— Таков твой имидж, — говорит Продюсер. — Перестанешь материться и петь про алкоголь, люди вокруг тебя изменятся.
Но Продюсера ты не слушаешь — ладно бы действительно был продюсером, а то ведь ничего ещё не сделал, только проекты — альбомы, гастроли, — а пока пой, как тебе поётся, в барах и клубах, и весь бывший московский андеграунд с тобой.
Тюня, Тюнечка, талантливая девочка, звезда московских пивных.
Блин, Сорокин, и где ты только её нашёл!
— Сорокин, где ты её нашёл? — спрашиваю я, но не дай бог мне слушать, как он рассказывает с бесчисленными отступлениями длинную историю про фестиваль и встречу в метель.
Из метели вышел Сильвио и сделал свой выстрел — Тюня попала к нам в коммуну.
Нет, ты москвичка, Юлечка, ты не будешь жить у нас на Якиманке, но лучших мест для репетиций придумать трудно: здесь стены толстые, здесь Рома на басу, Сорокин на всяких дудочках, Ленка подпевает, а это уже группа, и все мы ценим твой талант, и Толька наш, вечно под мухой, лежит под роялем, когда ты приходишь, и боится дохнуть.
Эти репетиции — они были пиком лихорадки, которая потрясла нашу коммуну. Мы были тогда, как заряженные частицы: нас бросало друг к другу, сталкивало, разносило вновь, и так мы метались. Эта жестокая лихорадка посносила нам крыши и, безбашенные, мы жили, не помня себя.
Но вот есть предчувствие, что скоро всё разрешится. Мы движемся с тобою, Сорокин, по трассе, и иного пути у нас нет. Машин тоже нет, потому что разве ж это трасса — дорога узкая до какой-то деревни, где нас должны ждать они. Сколько км до деревни, Сорокин? А, нехай, к утру дойдём.
Этот дом полон людьми, и все они играют друг с другом в игры. Может, они и не согласятся, что это так, но мне-то с моей антресоли видней: мой дом полон детьми, и все они играют в любовь.
Всё началось с Ленки. Ох, эта Ленка, белоголовая, белобровая, зеленоглазая и смелая, как чёрт, Ленка принесла с собой на Якиманку бациллу мартовского безумия. Недаром сказал о ней коммунское наше пугало, дед Артемий, вечный сидень на кухне у батареи центрального отопления. Он сказал, стоило ей только появиться у нас:
— Бес в вас, девонька.
— Круто, — ответила ему Ленка.
Бывают такие вещи, разум над которыми бессилен. Так бессилен он понять, что столкнуло нас с ней, двух непохожих, Мелкую — меня и Ленку. Но мы столкнулись, было это в метро, где она стояла на раздаче листовок, а я летела по маршруту, одному из вечных своих маршрутов, что, начавшись в одной точке, непременно туда же вернутся и не раз. Так и было, и мы сталкивались с Ленкой снова и снова, раз двадцать, пока, наконец, смех не стал брызгать у обеих из глаз. Знакомство было естественно.
— Мы живём с тобою в безумном городе, — говорю я, потягивая сок из трубочки. У нас обеденный перерыв.
— Ага, — кивает Ленка.
— И у нас самая безумная работа, какую только мог он породить.
— Ага, — кивает Ленка и запивает шоколадку пивом. Она так любит сладкое, что ничего больше не ест, чтобы не потолстеть.
Ленка приехала в Москву, жила у тётки, училась где-то и работала, — всё как я. Но тётка зажимала Ленку, не давая цвести.
— Все люди имеют право жить, как хотят, — жаловалась Ленка. — Но эта деспотичка вбила себе в голову, что она мне мать. Разве за этим я ехала в Москву!
Появление её на Якиманке было неизбежно. И хотя мы и были ровесники, никому в голову не пришло звать Ленку так же, как меня.
— Вот это кадр! — восхищался ею Толик. — Учись, Мелкая!
И ты приняла её, Якиманка, съёмный, коммунский наш рай. Ленка нашла здесь ту благодатную среду, насыщенный раствор цинизма, пофигизма и дозволенности, в котором её молодая шизофрения могла благодатно расцвесть. Она так и говорила всем, что у неё шизофрения, нашла книжку по судебной психиатрии и сверялась с симптомами:
— Маниакально-депрессивный синдром алкоголического происхождения, — гордо ставила она диагноз.
Но ты, коммуна, наш общий дом, ты привыкла ко всему и смеялась: здесь многие говорят так, что непонятно, когда шутят, а когда нет.