– Ты зачем им сказала? – повторила Милка. – Чтобы сделать мне гадость? Я давно знаю… Тебе это нравится… Но я тоже могу… Тоже! И я тебе скажу: правильно тебя не любит папа. Правильно! Ты нас всех ненавидишь… Ты только и ждешь, чтобы сделать нам плохое. А мы терпим, терпим…
Щеки у Милки бледные, руки она сжала в кулаки, голос становился все громче и громче, и скорее все это, чем смысл слов, дошло до сознания Ларисы.
«Она меня отчитывает, как девчонку. За что? – подумала она. – Правильно не любит папа? А можно не любить неправильно? Конечно, можно… Это я его так не люблю… Неправильно…»
– Я ничего не понимаю! – сказала она дочери.
– Это трудно понять! – уже кричала Милка. – Трудно! Зато нетрудно быть предателем! Ничего не стоит!
Она просто шла на мать, маленькая, обезумевшая девчонка, и ничего не понимающая Лариса взяла ее за руки. Милка рванулась так, что свалила чемодан, и из него посыпались вещи: трусики, лифчики, бутылка водки ударилась об пол, но не разбилась, а вспенилась.
– Перестань! Объясни! – просила Лариса.
– Я жить с тобой не хочу! Жить! – вопила Милка.
И тогда Лариса ударила ее по щеке. Ударила неумело, потому что не имела по этой части никакого опыта, удар получился какой-то смазанный и от своей непрофессиональности почему-то еще более обидный.
– Ненавижу! – заверещала Милка. – Ненавижу!
Павлик и Машка слышали шум в соседней квартире, а когда со стуком упал чемодан, они вскочили, готовые бежать туда на помощь или что там еще, но остановились: хоть и ходили уже несколько часов мимо отодвинутого ларя друг к другу, все-таки это еще не те отношения, чтобы так вот, за здорово живешь… Но как только они услышали «ненавижу», Павлик первым шагнул на балкон.
Они увидели все – рассыпанные вещи, покачивающуюся туда-сюда бутылку водки, какую-то синюю от гнева Милку и Ларису, которая, странно, растерянно улыбаясь, потряхивала правой кистью.
– Вот! Явились! – сказала Милка. – Ну кто я? Кто? Щенок в эполетах? Да? Щенок?
Машка поняла все сразу. Ей была предоставлена секунда, чтобы решить вопрос: как поступить? Ах, не будь здесь Павлика! Как это было бы просто! Она объяснила бы, и все. Но признаться при нем о кладовке, скважине, пыли…
…Мама будет говорить:
– Доченька! Как же ты могла?
…Папа скажет:
– Мне трудно уважать тебя после этого.
Павлик, Павлик! Он перестанет с ней разговаривать. Он отделится от нее стеной, и это будет самое ужасное для всех них. И ей придется пробивать эту стену, потому что она без него не может и потому что знает: она виновата и заслуживает этой стены.
Машка посмотрела на брата, а тот смотрел на Милку, и в глазах его было неприятие, а Милка смотрела на него, и в глазах у нее была мольба. И Машка подошла, отодвинула толстую суконную штору и показала на дверь.
– Вот здесь я все слышала! – сказала она. – Все!
– Там же кладовка! – не поняла Лариса.
– В нее можно войти! – ответила Машка.
Это неверно, будто правда все распутывает и делает ясным. Правда способна и на другое, она может все запутать, усложнить, а потому, что она – правда, выбираться из всего ею сотворенного бывает подчас гораздо сложнее, чем выбираться изо лжи.
Об этом подумала сейчас Лариса. Ведь, в сущности, ничего не значило полученное от Машки объяснение, а выходит, ее оправдание. Не могли слова этой девочки с горящими честными глазами изменить то, что уже превратилось в каменные руины. Не могли исчезнуть слова Милки. Они навсегда останутся в этой комнате. Они приняли вид вещей и будут теперь тут всегда. Вот диван с прожженной спичкою спинкой – это «правильно тебя не любит папа», а кресло-качалка – это «ненавижу», штора на двери в ту, чужую квартиру – это, собственно, и есть «я жить с тобой не хочу». Ну и что, если малышка подслушивала в кладовке? Ну и что? Разве из-за нее родилось все это здесь! Просто девочка посмотрела в замочную скважину, и все тайное стало явным.
«Ненавижу!» – сказала Милка, которую она родила. Как же теперь жить дальше? Лариса начала подбирать вещи – странно, бутылка уже давно из холодильника, а оставалась холодной. Она приложила ее ко лбу, не думая о том, что это нелепо, приложила инстинктивно, прижимаясь ко всем завоеванным водкой медалям, и тут услышала тонкий, звенящий голос мальчика:
– Сейчас же извинись перед мамой! – Это Павлик крикнул Милке.
– Извините меня, – сказала Машка.
– Уходите отсюда! – сжимала кулаки Милка. – Сейчас же уходите вон!
– Я никуда не уйду, пока ты не извинишься, – тихо повторил Павлик. – Хотя я просто не понимаю, как ты посмеешь жить после этого…
– Посмеет, – печально усмехнулась Лариса. – Она у меня здоровенькая и храбренькая. Вы идите, дети, мы как-нибудь сами… У нас вечером поезд.
– Я не уйду! – У Павлика дрожал голос, и Машка знала, что это высшая степень его гнева. – В конце концов, мы во всем виноваты…
– Не мы, а я! – закричала Машка. – Я подслушивала, я!
– Тогда ухожу я! – Милка рванулась с места, раз-раз, и только хлопнула входная дверь.
Нервы у Машки не выдержали, и она горько заплакала.
Милка бежала по улице Горького, и все на нее оглядывались.