Милка глубоко вздохнула, чтоб не сказать все, что ей хотелось сказать по этому поводу. Она еще продолжала любить примитивных провинциалов самой жалостливой любовью из всех возможных любовей на земле, и то состояние превосходства, которое росло и росло в ней, диктовало не грубый крик и насмешку, а королевскую снисходительность и участие в судьбах народов неразвитых, темных и слабых.
– Идемте, дети мои! – сказала она со всей нечеловеческой мягкостью.
Она поставила их перед японской системой, уверенная: если уж не искусство, то техника взорвет этого бедно-примитивно воспитанного мальчика. Кто же ходит в таких невообразимо широких штанах? Если бы хоть один из их школы пришел в подобных собирать макулатуру, его бы изъязвили так, что родителям не хватило бы зарплаты вылечить его, бедолагу. Похожий случай у них уже был. Мальчик загремел в больницу. К ним в класс приходил господинчик и поповским голосом учил их быть добрыми. Оказалось, врач-психиатр. Они чуть не лопнули от смеха… Ведь стоило купить парню нормальные джинсы – и он выздоровел. При чем здесь доброта? Джинсы или есть, или их нет.
– Ну? – спросила Павлика Милка, поставив его перед системой. – Этим ты тоже не горишь?
– Горит! Горит! – запричитала Машка, каким-то непостижимым чувством сообразившая, что надо бы ее Павлику восхититься всеми этими роскошными машинами. Машка даже подумала: полагается повосхищаться чем-нибудь у Милки… Хотя бы из вежливости. Они все-таки в гостях.
Система была что надо, и Павлик это оценил. Они сидели в мягких, круглых, как шары, креслах и все испытывали разное. Машка – щенячий восторг от всего, что ее окружало, Павлик – смущение и подавленность всем, что его окружало, а Милка – неудовлетворение, ибо сияние Машки хоть и приятно, но не главное. Главным был этот непонятный мальчик, который, как оказалось, принес к ней в комнату ту самую, открытую ею банку с крабами. Принес и поставил на стол, будто про рис и майонез ему ничего сказано не было.
– Или возьми обратно, или я выброшу в мусоропровод, – заявила она ему.
– Это твое дело, – ответил Павлик.
Ерунда все это – крабы, икра… Конечно, дефицит и все такое прочее, но у них в семье принято и к дефициту относиться как к вещам простым и распространенным. «Не делать культа!» А этот делает культ из жестяной банки. Она брезгливо взяла ее за отогнутую крышечку и понесла на кухню. Там она как можно громче стукнула дверцей мусоропровода, вернулась, села в кресло и посмотрела на своих гостей. Они молчали.
– Они бы все равно пропали. Жара. Открытые… – дала Милка несвойственное для себя самой разъяснение.
– Это было глупо, – сказал Павлик.
– Не надо делать из еды культа, – небрежно бросила Милка, чтобы оставить все-таки за собой последнее слово. На самом же деле ей уже хотелось уйти от этих проклятых крабов подальше…
– А что такое культ, по-твоему? – засмеялся Павлик. – Объясни!
– Культ? – Милка брезгливо сморщилась. – Культ личности. Культ тела… Культ еды…
– И прочие культяпки, – перебил ее Павлик. – Скажи лучше, что близко отсюда, чтоб посмотреть…
– Тебе, конечно, нужны музеи, – ответила Милка. – У тебя, конечно, культ музеев…
– Хватит, а? – миролюбиво сказал Павлик. – Я серый, темный, убогий… Так что же ближе?
Милка задумалась. Дело в том, что она уже побывала в Лувре и Дрезденской галерее. В Лувре – ей тогда было семь лет – она очень куда-то захотела. Бабушка сводила ее куда надо, а возвращаться в залы Милка не пожелала. Уперлась, закапризничала. И из-за нее бабушка так и не видела Мону Лизу.