— А что, Михаил Брынин сразу стал мешать вам вести это самое хозяйство? — Я впал в какой-то насмешливо-иронический тон и никак не мог побороть его.
— Какой! — Морковин вдруг задумался, потемнел. — Он в те года пацанком был... шустрым... В сад, правда, лазил. Ну, просекешь яво прутом, и вся война. Ета, когда он из армии пришел, началось. В первый день, ишо до дому не подоспел, мы с им схлестнулись. Аккурат у етих яблонек.
Я посмотрел на яблони за плетнем. В зеленых ветках шумел легкий ветер. Три мирные дерева, уже, видно, старые, с шершавой корой...
— Из-за чего же вы схлестнулись? — спросил я.
26
— Пять лет вроде тому, как было. Опять же май на дворе, поздний, правда. И так сильно яблони цвели — стволов не видать, будто облака на землю опустилися. А ети три, белый налив, дык особенно. И не упомню, чтоб на моем веку так яблони в цвету были. По утрам все ходил глядеть: не приведи бог, думаю, заморозки. Ничего, обходилось.
Раз утром пошел — под одной яблоней пацаны. В кучку сбились. И самый, видать, непоседа палкой по стволу бьет. Так, без мысли, должно, а лепестки с нее поплыли. Я на их с криком: «Вы что тута? Цвет мене струхать!» Пацаны в бега, тольки пятки босые зашлепали. Я им вслед для порядку: «Глядитя у меня! Кобеля спущу!» Они к реке сбегли и оттеда: «Сыч! Сыч! Чтоб ты сдох! Жадюга!» Обидно, конечно. Ладно, несмышленыши. Стал яблони глядеть. Просто сердце радуется: такой цвет могутный. Пчела в ем гудёт, работает. Вдруг сзаду голос насмешливый: «За что ж ты их пуганул, дядя Гриша?» Оборачаюсь— Мишка Брынин. Здоровый стал, в плечах дюжий, гимнастерка со значками всяческими на ем и рюкзак, вижу, тяжелый. Должно, смекаю, гостинец привез. Улыбается так, зубы белые кажет. Я: «Никак Мишка?» «Да, вроде я, — говорит с усмешечкою. — Сусед твой». Как-то мутырно мене настало. «С армии, значить?» — Ета я, чтоб разговор поддержать. «Из армии. — И так сердито: — Что же ты ребят, дядя Гриша, обижаешь? Яблони не твои, колхозные». «Мои! — говорю. Рассердился. — Я за ыми ходю». Да и то. Ежели б не я, чиво с них останется? А он свое: «Нет, колхозные. Значит, для всех. И вообще, — говорит, — Григорий Иванов, писала мне мама: свои порядки наводишь. Возле сарая забор перенес, нашей землицы прихватил. Пользуйся, — говорит, — не жалко. Только нехорошо ведь, не по-суседски. Смотри, ссориться будем». Так откровенно на меня глянул. И прямо молния промеж нас скользнула, вот что. «Землицы прихватил»! Там всего-то три метра если будет, то ладно. Им она ни к чему. Так, лопух рос. А я морквы насадил. Тут Мишка до себя веточку яблони нагнул, нюхает. Потом взял и отломил ее, веточку. Сызнову на меня — откровенным взглядом. И пошел к своей избе. Смотрел я в яво спину широченную, и прямо лихорадка бить начала. «Принесло, — думаю, — на мою голову. Голодранец!..» Так оно и вышло.
— Что вышло? — спросил я.
— Все вышло, — сказал Морковин и стал смотреть в землю.
Марья дополола свой рядок картошки и сейчас, устало облокотясь на тяпку, стояла подле нас, сухая, молчаливая, настороженная. Настороженными были ее глаза, в которые, казалось, налилась мутная вода и не могла вытечь. А все остальное в ней — усталость: согнутая спина, левая рука со слабо сжатым кулаком, опущенная бессильно, седые, мокрые от пота волосы из-под платка. Я понял, чем она сходна с мужем, чем повторяет его. Глазами. Такие же медленные, отрешенные. И рядом с настороженностью сейчас такое же безразличие ко всему на свете стоит в них.
Морковин встрепенулся.
— Ты, Марья, ишо подбей, иде подкапывали, а я боровку корм задам.
И мне показалось, что он выжидающе, просительно посмотрел на меня. Я промолчал. Морковин тяжело зашагал к своему двору.
Дождевые капли чаще стучали по листьям картошки. Слышно было, как люди переговариваются в переулке.
Без пяти два.
Мы стояли с Марьей друг против друга и молчали.
27
— Скажите, — спросил я, — это правда, что Михаил часто обижал вашего мужа?
— А то не правда, что ли? — У нее был слабый, простуженный голос. — Проходу Грише не давал.
— Вы можете рассказать какой-нибудь случай?