Читаем Двенадцатый двор полностью

Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.

— Ну? — радостно сказал Корней Степанович. — Что скажешь?

— Не знаю... — прошептал Геша. — Я не брал.

— Вор! — взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. — Вор! — Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. — Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!

— Я не брал, не брал!.. — в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.

— Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! — обрадованно закричал кто-то. — Смотрите, там же нет чернильницы!

Класс облегченно вздохнул.

— A-а! Вот что! Вы все заодно! — закричал уже визгливо Корней Степанович. — Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... — Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. — Ты у меня поплатишься! — Он вошел в раж и уже не мог остановиться. — Ворюга!

— Не брал... не брал... — И вдруг Геша бросился из класса.

— Ребята, за ним! — крикнул наш староста Вова Березин.

С дикими криками мы вырвались из класса — все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.

Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:

— Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...

— Я верю тебе, сынок, я тебе верю, — говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.

Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.

— ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!

Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.

— И пусть пострадает невинный человек, да? — закричал я, проглатывая нервный комок. — Это неважно?

Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:

— Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества — превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. — И он ринулся, как в атаку: — Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!

— С того момента... — зашептал я, давясь комком в горле, — с того момента, как будет арестован невинный человек... Если это не случайная ошибка, не недоразумение... Как бы вы ни объясняли! Интересами общества, классовым чутьем, высокой политикой... С того момента будут открыты двери самым грубым силам, низменным инстинктам, всем проявлениям зла. Беззаконие станет законом!

«И так уже было», — подумал я.

И он понял, что я подумал...

— Оставим этот спор, — устало сказал Николай Борисович; на лице его несколько мгновений были напряжение, усталость, разочарование. Потом оно стало спокойным, даже безразличным. — Мы никогда не поймем друг друга.

И я увидел: Николай Борисович Змейкин потерял ко мне всякий интерес.

— Вернемся к твоему делу, — вяло сказал он. — Что ты намерен делать?

— Мне нужно выяснить некоторые детали.

— Какие же? — Он усмехнулся. — Если не секрет.

— Мне не совсем ясны мотивы убийства.

На лице Николая Борисовича появилось легкое оживление.

— Тебе придется согласиться со мной, — сказал он, но без всякого энтузиазма. — Разве не собственность сделала Морковина убийцей, закрыла от него весь мир? Человек-собственник — это человек-зверь. Потом зависть. К молодости, к успеху, к материальному благополучию, достигнутому легче, веселее, без дикого напряжения.

Он был прав. Если остановиться на Морковине-старшем. Он прав. И это злило меня, выводило из равновесия.

— Ладно, — остановил себя Николай Борисович. — Итак?

— Мне надо несколько часов на доследование, — сказал я.

— Но зачем?

«Ни о револьвере, ни о Василии я ничего не скажу. Пока это мое».

— Надо кое-что выяснить, — упрямо повторил я. — Часа в три убийца будет арестован, и он во всем признается.

Николай Борисович встрепенулся.

— Признается? Такие люди, как этот Сыч, не признаются. Он будет все отрицать.

«Он и отрицает», — подумал я.

Перейти на страницу:

Похожие книги