Читаем Двенадцатый двор полностью

— Где же мне еще быть! — Похоже, он был обижен моим вопросом. Помолчал. И вдруг заговорил быстро, взволнованно: — Эх, юность моя комсомольская! Как бы это вам поточнее сказать, Петя? Понимаете, это, наверно, очень важно для юности: когда ее стремления, состояние духа, что ли, полностью совмещаются с возможностями жизни. Только делай! Как это по-церковному? Когда проповедь совпадает с деянием. Не знаю, как с другими. Со мной было именно так. Ну, отшумели мужицкие страсти — начали мы строить в деревне социализм. Собрания, дискуссии. Митинг на первой колхозной борозде. Потом — первый коллективный урожай. Какой праздник был! Вы представить не можете! Хор создали, «Интернационал» грянули... Если бы вы видели, Петя, лица мужиков в тот момент! Комсомольцы мои с ног сбились. А я и про сон забыл. Зато люди к нам повернулись, поверили, увидели преимущества артельного хозяйства. И это было не только их счастьем, но и нашим. Моим, личным. Разумеется, и ошибались и зарывались, не туда тянули. Всяко было. Ведь впервые в мире. Удивительное это ощущение: ты — первый, ты — первопроходец... — Он задумался. — Сейчас просто диву даюсь: как это нас на все хватало: и ликбез, и с попом дискутируем, и агитбригада, и работаем, конечно.

«Как сейчас вас хватает?» — подумал я.

— Да, именно так, — жестко сказал Иван Матвеевич. — Только когда духовные стремления юности совпадают с возможностями в деятельности, — только тогда она отдает себя обществу. Бескомпромиссно и полностью. И счастливо, непобедимо то общество, которое для своей молодежи может создать такую питательную среду — духовную и материальную.

Видно, это были его заветные мысли.

— А что было потом? — спросил я.

— Со мной?

— Да.

— Нужно было учить деревенских ребят, учителей не хватало, — пошел в Ефановское педучилище, окончил его, учительствовал. А тут — война. Что о ней говорить! Не найти никаких слов. Не придумали их еще люди. Вот войну — придумали... Отсюда, от нашей земли, прошел до Праги. Все видел, научился ничему не удивляться. А вернулся — одно удивление принес с собой: как это я живой? Целый? Стою — господи боже мой! — посреди тихого поля. И рожью пахнет. И жаворонок надо мной... Вот тогда первый раз сердце сдавило. Да так, что и вздохнуть невозможно.

Иван Матвеевич замолчал.

И нельзя было нарушать это молчание.

<p>19</p>

Покачивало на ухабах. Я почему-то не мог сосредоточиться. Думал то о Морковине, то об Иване Матвеевиче, потом — без всякой связи — промелькнул наш московский двор, вернее, большой мусорный ящик в его углу с нелепым словом на крышке: «Хрюк», — написанным черной краской. Я задремал, как-то сразу провалился в черный сон. И был он полон неясной тревоги и ожидания беды; во сне я хотел что-то вспомнить, очень важное, и не мог.

Я открыл глаза. Глухо билось сердце, лоб был мокрый.

«Газик» стоял, и свет фар упирался в бревна, на которых сидели парни и девушки, жмурясь и закрываясь руками. Пиликала гармошка.

— Так где? — услышал я голос Павла.

— Я же говорю, — ответили ему. — Вон за колодец поверните — и вторая изба. С крылечком.

Стали объяснять несколько голосов.

— Бок отлежал, — сонно сказал рядом Иван Матвеевич.

Сев за руль, Павел, сказал: «Так», — и мы поехали.

За «газиком» бежали несколько собак и яростно лаяли.

Долго стучали в дверь. Было свежо, перила крыльца повлажнели от росы. Пахло сеном и яблоками.

— Кто? — спросил недовольный сонный голос.

— Открывай, Пантелей, гости к тебе, — сказал Иван Матвеевич.

— Вот те на! — удивленно воскликнули за дверью.

Звякнула щеколда. В дверях стоял крупный мужчина в белой нательной рубашке.

— Удивил, Иван Матвев, — сказал он. — Ночью пожаловал. Не ожидал такой чести. Да вы в избу проходите. — Мужчина чиркнул спичкой.

Осветились сени, слабо и зыбко. Где-то наверху завозились куры, стали испуганно спрашивать, что случилось, и петух им что-то ответил успокаивающее. В углу сбились кучей темные овцы, замерли, вытянули шеи, повернув к нам головы, щупали ноздрями воздух, и в их тусклых глазах трепетал одинаковый огонек. Спичка погасла — и все исчезло.

Спотыкаясь о порог, мы вошли в избу. Павел остался спать в «газике».

В избе было тепло, даже душно, пахло укропом и чесноком.

— Сейчас лампу засвечу, — сказал в темноте мужчина. — Электричества у нас нету. Авария какая-то на станции. Ребята с утра копаются, да, видно, серьезно там заклинило.

Керосиновая лампа осветила низкую комнату. Уже привычное: русская печь, лавки, стол, выскобленный ножом. Между окнами был большой портрет Буденного. На столе грязная посуда, хлеб, огурцы. Крынка молока с точками мушек на розовой поверхности сливок.

Пантелей Федорович Зуев оказался крепким, плечистым стариком; лицо у него было дубленое, морщинистое; под густыми, клочковатыми бровями сидели зоркие лукавые глаза.

— За беспорядок извиняйте. Старуху два дня как в больницу свез. Животом мается, — сказал он, рассматривая нас. — Может, самоварчик вздуть?

— Постой с самоварчиком, — сказал Иван Матвеевич. — По делу мы к тебе.

Перейти на страницу:

Похожие книги