Около этого же времени привезли в Петербург А. А. Тучкова, Н Пл. Огарева, Н. М. Сатина, обвиняемых в коммунизме денежном и матримониальном и либерализме, а также… Илью Селиванова, по доносу пензенского губернатора тоже о его свободомыслии{20}. О боже! Первые трое умели заговорить своих следователей Третьего отделения, а последний, оробевший сильно, не подымал даже глаз на своих судей. В таком виде предстали они перед начальником Третьего отделения, графом Орловым. Сей весьма прозорливый муж, отпуская их «под присмотр полиции», так как никакого действительного проступка не оказалось за ними, произнес, обращаясь к трем первым: «Вот вы, господа, можете смотреть мне прямо в глаза, потому что чистосердечно высказывали свои убеждения, а вот про вас, господин Селиванов, того сказать не могу:{21} совесть в вас должна быть нечиста, и прямо смотреть вы не можете»{22}.
Трудно себе представить, как тогда жили люди. Люди жили, словно притаившись. На улицах и повсюду царствовала полиция, официальная и просто любительская, да аппетиты к грабежу, нажитку, обогащению себя через государство и службу развились до неимоверности. Они даже поощрялись. Что тогда происходило под личиной добрых правил, беспорочного прохождения карьеры, начальнического достоинства! Три миллиона, украденные Политковским у инвалидов, можно сказать под носом у всех властей, составляли еще безделицу перед тем, что делали сановитые мужи вообще{23}. Они участвовали в приисках, страховых обществах, промышленных предприятиях даровыми паями и составляли их прикрытие во всех случаях мошенничества, директорских грабежах акционеров и проч. Никакое предприятие не могло состояться без приглашения в даровые участники вельмож времени, так как всякое, какого характера оно бы ни было, с ними могло надеяться на успех. Они высасывали свою долю из откупов, из тяжб по наследству, из государственных имуществ. О., например, заставил себе дать в Самарской губернии 100 000 десятин, 1500 рублей оброка, кажется, и это без переоценки на будущее время. Грабительство казны и особенно солдат и всего военного снаряда приняло к концу царствования римские размеры. Генерал Э. продал 40 лошадей из фронта по 4000 рублей за каждую своим и чужим офицерам, пополнив их ремонтными лошадьми, на которые казна отпускает 175 рублей{24}.
Молчание гробовое царствовало над всем этим миром преступлений, и, разумеется, на высших ступенях силились укрепить это молчание на веки вечные. И тогда уже мыслящим людям было очевидно, что при первом политическом толчке вся эта мерзость запустения, прикрытая ложным величием, блеском и легитимизмом, обнаружится и раскроет всю беспомощность молодого, здорового, но грабимого, отупляемого государства; однако ж никто не предвидел, что толчок явится так скоро и что итоги забывшемуся всесилию и насилию будут подведены еще на наших глазах. Мы сказали о молчании. Не довольно было и молчания. На счету полиции были и все те, которые молчали, а не пользовались мутной водой, которые не вмешивались ни во что и смотрели со стороны на происходящее. Их подстерегали на каждом шагу, предчувствуя врагов. Жить было крайне трудно. Некоторые из нервных господ, вроде В. П. Боткина, который тогда переселился в Петербург как в более безопасное место (Москва была отдана графу Закревскому в безграничное пользование, и там происходили оргии высылок, взяток и проч.), почти что тронулись. Этот господин трепетал за каждый час существования…
Но будет о нем. В это время Ланская, по первому мужу Пушкина, делами которой по дружбе к семейству занимался брат Иван, пришла к мысли издать вновь сочинения Пушкина, имевшие только одно издание, 1837 года{25}. Она обратилась ко мне за советом и прислала на дом к нам два сундука его бумаг. При первом взгляде на бумаги я увидал, какие сокровища еще в них таятся, но мысль о принятии на себя труда издания мне тогда и в голову не приходила. Я только сообщил Ланской план, по которому, казалось мне, должно быть предпринято издание.