Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота их и даже не вдохновение поражали меня сегодня. Если в прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, каждым нервом участвуя в этих звуках.
Я не думал — как когда-то проезжая по улицам Москвы — верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нёс моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь, всю, какая она есть, и растворяясь в ней в блаженстве и благоговении.
Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из-под её пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал её не здесь; из глаз её катились слёзы, которых она не замечала… Но вот её слёзы высохли, в глазах засветилось счастье, точно её услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли…
В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.
Я хотел встать и подойти к нему, но увидел, что сам Ананда стоит возле него и ласково гладит его по голове.
На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.
Я всё смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели её слёзы сожгли скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:
— Больше не волнуйся. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо; а то, что ещё будет, — это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.
Он, казалось, понял её — совершенно для меня непостижимые — слова, просиял, поцеловал её и перевёл взгляд на подходившего к нам Ананду.
— Довольно вам страдать, Борис Федорович, — ласково, но, как мне показалось, с некоторым упрёком сказал он. — Я вам всё время говорил, что вас губит страх. И если бы вы верили мне на самом деле так, как говорите, вы не были бы больны; и Анна так бы не страдала. Возьмите себя в руки. Ведь вы сейчас совершенно здоровы, у вас нигде ничего не болит. Если бы мой дядя был здесь, подле вас? Как бы вы взглянули в его светлое лицо? Разве вы не обещали, что не допустите в сердце страх?
— Я очень виноват, очень виноват, — сказал, вздыхая, Строганов. — Но когда дело идёт о моём единственном сокровище, об Анне, которой уже десять дней грозит ужасная опасность, — поймите меня, Ананда, мой великий, великодушный друг и защитник! Это единственное моё уязвимое место, где я не в силах победить страх.
— Так вот и проходит жизнь людей, в постоянных заблуждениях. Оглянитесь назад, на прожитые вами десять дней. Что случилось с нею? Она жива, здорова и… счастлива сейчас. Разве не вы своими страхами и скорбью измучили её? И если уж вы хотите знать… — Ананда замолчал на миг, как бы к чему-то прислушиваясь… — то опасность грозила Анне — или, вернее, вам, так как вы могли потерять её, — здесь, сейчас, когда она играла, а вы и не подозревали об этом. Как и не подозреваете того, что вы сами, своим же страхом поставили её у предела…
Ананда замолчал, нежно взял обе руки Анны в свои, поднёс их к губам, улыбнулся, обнял её своей левой рукой и поцеловал в лоб.
— Нет места сомнениям в сердце верном. А когда они проникают в сердце, происходит революция, разрушающая гармонию. Помни, друг Анна, что вторично вырвать тебя из бури, в которую ты попала сейчас, к ней не готовая, — я уже не смогу. Думай не о своих путях как о путях отречения; но о пути всех тебе близких по духу, на котором ты — сила и мир, если живёшь в гармонии. Но если в твоём сердце будут жить сомнение и половинчатость, рухнешь сама и увлечёшь за собой своих любимых. Вслед за сомнениями вползает страх, а там… опять попадёшь в ту бурю, где была сейчас, и, повторяю, — я уже не смогу вырвать тебя из неё.
Он ещё раз поцеловал Анну в лоб. Только сейчас я заметил, как он бледен, измучен, точно не Ананда стоял предо мною, а тень его.
Снова я ничего не понял, только защемило сердце. "Что могло так надорвать силы Ананды? Почему на его гладком лбу поперечная морщина? Почему И. так суров и скорбен?" — думал я.
Все эти вопросы остались без ответа, а в сердце моём удвоилась преданность моим друзьям.
Никому не хотелось чая, но чтобы не обидеть радушного хозяина, мы выпили по чашке и разошлись.
Я искал Генри, но он исчез. А мне так хотелось хоть чем-нибудь облегчить его муку.
— У каждого — свой путь, — сказал мне Ананда, когда я столкнулся с ним у двери. — Тебе сейчас — готовиться к ответу, его спрошу завтра. Если бы даже Генри и захотел говорить с тобой до этого срока, — я запрещаю тебе это. Ты видел, к чему ведёт непослушание. Ты смутно понял сейчас, куда уводит сомнение. Отдай себе во всём отчёт, не ищи помощи ни в ком и решай свою задачу в одиночестве.