Вот те на! А Лариса так расписывала моей жене сколько-то лет назад, какая она в постели умелица. И так повернется, и так, мужу сплошные эротические восторги. Я еще тогда не совсем поверил. Склад характера у Ларисы Петровны несколько чугунный для такого рода акробатики. Да и формы тела, прямо сказать, не воздушные. Заливала, подшофе пребывая, – мы тогда какой-то праздник отмечали.
Что ж, цели ее понятны. Внедрить свою мнимую крутость в другого, как вирус чесотки. Пусть ему тоже почешется. Чтоб завидовал и собой меньше гордился. Старо, как мир, и все мы с удовольствием этим приемом пользуемся.
Но Санычу-то от этого не легче.
Я, жалея друга, посмотрел на него – как первый раз увидел.
Он темнолиц, с коричневыми подглазьями и широкими, слегка вывернутыми губами. Не то индус, не то мулат в сотом поколении. Но глаза голубые, и брови белесые, куцые, невидно по коже размазанные.
Когда он в печали, губы у него надуваются разваренными пельмешками, а глаза набрякают темной синью и похожи на переспелые сливы. Ну, обиженный ребенок, да и только. Как сейчас.
Я и про свои раскопки позабыл.
– А разнообразить как-то? – бросился я на помощь. – Ну, там, побаловать немножко друг друга, поиграть…
– С Ларисой? – изумился Саныч и лишь покачал головой. – Нет.
– Ясно, – затух и я, вспомнив кремневые губы Ларисы и прищуренные в прицеле вечной иронии глаза.
Помолчали. Сделали смысловую паузу.
Я после нее на воздух вышел, зашел за гаражи, вжикнул ширинкой и поднял глаза к солнцу, отвлекаясь на вечное.
Солнце сияло, как ему и положено. Поливало жиденьким золотом землю, сочилось сквозь парящие в небе шалаши тополей, лежало ослепительной дугой на сгибе железнодорожной ветки. Запахи усохших трав и палой листвы дурманили голову, и ветер лениво боролся с тишиной, шурша под ногами и вея в уши дальними звуками.
Стоять бы так и стоять, дыша и слушая, и плыть в неизвестное вместе с бродячими паутинками. Но меня ждал друг, и еще оставалась бутылка, и про клад, недовыкопанный, я помнил, – такая вот сложная натура. Поэтому, вжикнув ширинкой обратно, я вернулся к Санычу и «Феде», к нарезанной и уже подсыхающей колбасе, к селедке и пластиковым стаканчикам, радостным от налитой в них ярко-розовой гадости.
– А женились когда? – закусив и обсудив что-то другое, несущественное, вернулся я минут через двадцать к своим раскопкам. – Тоже было никак? В смысле личной жизни?
– Ты что! – оживился Саныч. – Тогда это было тогда… Я хоть круглые сутки готов был!
– Ты ж вообще в молодости был любителем этого дела, – поднажал я на лопату, чуя, что вот-вот увижу заветную крышку.
Лицо Саныча стало красивым и вдохновенным, словно освещенное костром.
– Знаешь, как меня в общаге прозвали, когда я в Астрахани учился?
Он торжествующе смотрел на меня.
Я знал, ясное дело. Мы ведь сто лет друзья. И поэтому я честно спросил:
– Как?
– Бударом! – с благоговейной любовью к этому слову признался Саныч.
Я значительно помолчал, ценя признание. Главное же, старался, чтобы лицо мое не отразило досады от бесплодно потраченных усилий. Тут не то что клада, ржавой копейки не добудешь. Вдоль и поперек все ископано мной же.
– А знаешь, что такое будар? – продолжал торжествовать Саныч.
– Догадываюсь… – пробормотал я.
Саныч, не дожидаясь моей версии, выдал энергичное слово на букву «ё», сходное по звучанию с оригиналом.
Я выразил свои восторги и продолжал их выражать дальше, пока Саныч описывал свои сексуальные подвиги мавзолейных еще времен. И хоть я знал их наизусть, почему не послушать снова, не дать другу возможность лишний раз себя поуважать? Тем более что смысловые паузы участились – «Толочинского», оказывается, было две бутылки.
Вспомнив про немолодую комендантшу, совратившую его сразу по приезде в астраханское училище, Саныч из закоулков своей цепкой на людей памяти извлек двух однокурсниц, с которыми одновременно крутил шумную любовь, давшую ему упомянутое им прозвище.
«Забавно, – думал я, – теперь они взрослые, стареющие тетеньки. Если живы, конечно. А в нашей памяти, как в морозильной камере, сохраняются молодыми и свежими навсегда».
После однокурсниц было еще что-то, менее значимое. Потом три года в местах, как говорила одна моя знакомая, «не столько отдаленных». По глупости, как у всех в этом возрасте. Потом был возврат домой, короткий, но мощный алкогольный пробел, – и ранняя спасительная женитьба.
На этом донжуанский опыт Саныча в общем и целом исчерпывался. Были попытки супружеских измен, но за редкостью эпизодов серьезного веса они не имели. Правда, он подробно задержался на матрасике, расстеленном в этом же гараже, под колесами «Феди», в честь одной доброй женщины. И матрасик, как улику, показал: да, лежит на старом шкафу, свидетельствует. Но больше к матрасику добавить было нечего, откуда и печаль в глазах, и надутые пельмешками губы.
– А ты жену любил? – зачем-то спросил я.
Саныч пожал плечами:
– Не знаю.
– Как это не знаешь? – удивился я. – Или любил, или не любил – чего тут не знать?
– Не знаю, – снова ответил Саныч.