— Думаю, мамочка, что с нашей помощью она вскорости напишет диссертацию. Правда, эта тема слишком сложна для ее беспримесной зоологии. Вот пример того, как из-за одного случайного слова производится ревизия целого мира. Марк, устроим ей как-нибудь экзамен, правда?
И боги отдернули сиреневый газ, чтобы показать мне нежнейшую улыбку с прозрачным абрикосовым червячком на завороте верхней губы.
XIII
Вера в судьбу, — а если быть точнее, особое доверительное равнодушие к судьбе, — отнимает у нас лучшие минуты жизни.
Я всегда готовился к тому, что со мной произойдет что-то неумолимо прекрасное, идеально рассчитанное, чему нет смысла сопротивляться, и можно только предаваться недовольной скуке по поводу того, что все настолько четко предопределено.
В детстве каждая минута оказывалась на своем месте: никакого беспокойства в незнакомом городе от упущенного теплохода, который мы с бабушкой тут же обогнали на метеоре, и через час тоскливого ожидания на пристани, где у тонкореей скамейки были слишком широкие для ребенка паузы, неторопливо подвалил наш корабль, прицеливаясь вздутым боком в несколько привязанных к пристани автомобильных покрышек. Не было никаких сомнений в том, что вымышленный дедом — по дразнящей доброте его шуток — ананас (настоящих в моем детстве еще не существовало) должен был сгнить в холодильнике, не дождавшись моего возвращения из детского лагеря. Как хороша эта расчисленность детства, точно процеженная сила солнечного света, выверенные расстояния — даже самые скучные, самые сонливые. И я ничего не могу без своих детских ощущений, я постоянно должен с ними сверяться. Мы заходим в прошлое, только чтобы сверить по нему свое настоящее.
Я не в силах понять, с какого момента детство становится цепким и внимательным настолько, что сохраняется в отчетливых образах, но еще любопытнее та грань, когда, основательно усыпленное и забытое, оно начинает ворочаться в нас, и трет глаза, и сбивчиво рассказывает о себе. Я совсем не сталкивался здесь с проблемами памяти, ведь задание вспомнить детство никогда не звучит. Его достоверность безупречна.
Внезапно в момент особого чувственного просветления — совсем недавнего — я понял, что то же самое мое сердце билось в те дни, о которых я не просто хочу помнить, которые всегда остаются существенной частью моего настоящего времени и о которых я почему-то начинаю думать иногда сквозь тонкую, сладкую боль. Вновь происходящие события как-то слишком уж быстро стали плавиться, обугливаться, усыхать, а мои детские мгновения — при всей их незначительности — оставались неизменными эталонами хорошо заполненного времени и правильно почувствованной жизни. Детство я помню без всякого усилия, мне начинает казаться, что памятью и является такое вот бесстрашное воспроизведение всего подлинно ценного.
Я никогда не давал себе выбиться из сил в отчаянном признании своего внутреннего уродства — слишком сильно развитом торможении запоминания. Миллионы вещей все-таки всплывают у меня в голове сами собой, как будто моя голова из самых обычных, и почти никто из встречных людей (не знаю, попадались ли мне проницательные наблюдатели?) не замечал моих проблем. Тем более, тем более, думал я, моя детская рассредоточенность в правде мира — это следствие того, что все происходит именно так, как надо, и мешать не стоит. Подлинные и правильные вещи не надо учить специально, они понятны и не забываются.
Значит, все просто: мы избавляемся от незначительного, ненужное не остается в памяти. Иногда в связи с этим мне хотелось довести до конца всеобщую нелюбовь к поэзии. Я мог бы предложить себя для простейшего испытания — несколько проводков, приклеенных к вискам, и всем станет ясно, что мировое стихосложение — это искусственный обман, затянувшееся шарлатанство. Меня несколько смущает, что ценителями поэзии оказываются довольно скромные и мудрые люди. Пусть их, пусть радуются своим ложным дарам. Я не слишком боязлив по части книг, но меня неизменно отпугивали сборники под задорным названием «Путешествие в страну Поэзия» — это путешествие сулило что-то обязательное и тоскливое, как школьная экскурсия. Ажурнал «День поэзии», который почему-то собирала моя тетя, был отличным пылесборником, его выпуски лежали в самых затхлых углах (например, в паутине под кактусами — разбухшие и почерневшие) и отучали меня и моих пластмассовых воинов, которым хотелось примоститься на кактусе, от слишком смелых экспедиций. В этих заголовках — само слово «поэзия» начинает звякать, как ржавая цепь. В конце концов я понял, что поэзия — это не особенно сильный заговор, по крайней мере, он не слишком заметен. В университете и стихотворную поэтику, и Серебряный век нам прочитали почти без помощи поэтических примеров.