Разуваев снова вынул фотографии из кармана, посмотрел на них и поглубже засунул обратно. Он считал себя связанным с девушкой и, хотя охотно показывал всем снимки, тотчас ревниво их отбирал. Ему казалось, что летчик не только передал ему память о своей подруге, но и завещал любить девушку, беречь ее. Разуваев был рад сейчас, что они с Колей Зайцевым тогда не пожалели сил, в твердом суглинке саперной лопаткой отрыли глубокую могилу, где летчику покойно лежать. Он надеялся, что, если его убьют. — хотя он в это совершенно не верил, — кто-нибудь тоже вынет из кармана гимнастерки фотографии девушки, подумает, что то была его, Разуваева, подруга, и возьмет снимки себе со всеми дальнейшими обязательствами.
А лейтенант Федоров был спокоен, как ни разу за последнюю неделю. Ему уже полегчало, когда майор одобрил его действия, потом он стал сомневаться, пойдут ли танки именно сюда — ему хотелось не только выполнить приказ, поступить правильно, но положить свою долю на весы войны. Танки пошли, и теперь оправдалась вся его подготовка к тому, чтоб стать военным. Еще две минуты было в запасе, он мог позволить себе вспомнить о постороннем. Ему вдруг представилось, что вот кончилась война, и он возвращается в Москву. Поезд идет по России, весна, березы вертятся и вертятся за раздернутыми дверями теплушек, а по всем полустанкам, по всем дорогам девчонки стоят и девушки и смотрят на бойцов чистыми своими глазами.
Спокойна была в эту минуту и Нина Соловьева. Отступление кончилось, Миша, первая любовь, рядом. На миг ей стыдно стало, и даже слезы на глаза навернулись, когда она вдруг поняла, как мало думала о матери все это последнее время. Но она тряхнула головой и, поражаясь своей мудрой, взрослой трезвости, сказала себе: «Но ведь дети живут не для родителей. И наверное, мама обрадовалась бы, узнав, что мне хорошо в этот час».
Мороз становился крепче, светом пробило туман, зачернели ближние леса, и открылись синие, дальние.
Все нарастал железный грохот танков, и Двадцать, приготовив оружие, ждали.
Токарев встречал выходящие полки у поросших лесом, окаймленных мелким кустарником холмов, что сжали дорогу, ведущую на Московское шоссе. В течение полутора часов он двигался непрерывно, протаптывая тропинки в снегу, наметил позиции для всех двенадцати орудий, надломил ветки, чтоб не сбиться потом. Он разыскал место, откуда когда-то брали щебенку для дорожного покрытия, и прикинул, что канавы, затянутые мелким ольховником, будут окопами с естественной маскировкой.
Черные фигурки показались у кромки леса как раз, когда первые орудийные выстрелы донеслись от городка. Там началось, а здесь кипела работа. Запыхавшиеся, тяжело дышащие бойцы занимали канавы. Орудийные расчеты определяли секторы обстрела, устанавливали пушки, несли снаряды.
Майор посмотрел на часы. Текли минуты, уже пятнадцать прошло с начала боя там, впереди.
И все не показывались, не показывались танки врага.
Утро 23 ноября 1941 года пришло в Европу. В Варшаве эсэсовцы гнали вереницу истощенных мужчин достраивать стену вокруг гетто. На линкоре «Тирпиц» испытывали поворотное устройство орудий главного калибра. Вышли на поиск подводные лодки, бородатые капитаны с фашистскими значками на свитерах смотрели в перископы. Комендант Бухенвальда рассматривал план расширения концлагеря — надо было приготовиться к приему новых тысяч, а может быть, и сотен тысяч узников. В Праге Гейдрих убрал в сейф секретнейший документ, где речь шла о переселении одних народов, сокращении числа других и полном уничтожении третьих. По всему Европейскому континенту штамповалось на заводах оружие для гитлеровских армий. Заложники ожидали казни, дипломаты в конференц-залах готовили договоры, соглашения, «учитывая интересы великой германской фашистской империи, которой существовать теперь тысячу лет». Военная машина рейха работала всеми колесами, и мир еще не знал, что уже на двадцать минут задержаны под Москвой взводом лейтенанта Федорова фашистские танки.
Много это или мало — двадцать минут?.. По всему полукольцу Московского фронта шли бои. Четверть часа в одном месте, три часа в другом, всего минута там, где раненый боец, поднявшись, швырнул гранату, — ничто не пропадало, все складывалось, чтоб влиться потом в вечное величие Победы.
Годы спешат. Давно уже убил себя трусливый фюрер, давно в Нюрнберге развеян по ветру прах его чванливых ближайших сподвижников.
Двадцать пять лет минуло с тех пор — целая четверть века. Заросли и осыпались противотанковые рвы, сровнялись, сгладились окопы.
Зимой братская могила светит красной звездочкой среди снегов, летом ее маленькая пирамида белеет в гуще зелени. Наверху в ближнем пионерском лагере трубят зорю, вдали пасется колхозное стадо, колосится пшеница. Под землей — темнота переплетенных корней, медленный ход червя, неслышный ток подземных вод. И они лежат там, может быть, кто-то из тех Двадцати, а может быть, и совсем другие. Бойцы спят и не проснутся. Все засыпано, зарыто, и порой кажется, будто страница Истории окончательно перевернута.