Последнего татарника огонь В тот миг погас на Куликовом поле, Когда от боли озверевший конь Его прибил железною подковой. Закат угрюмо трогал высоту. Стихала битва. Пахло тенью росной. Был страшен конь: Мундштук горел во рту, Ломая зубы, Обжигая десны. Был страшен конь, окрашенный зарей: В его крестце с утра стрела торчала, И он весь день метался одичало Над трупами, над влажною землей. Века... Века с того минули дня. Минули Освенцим и Хиросима. А я все слышу Крик невыносимый, А я все вижу Этого коня. Все вижу я, Как с кровью пополам — Не рьяно, а устало, постепенно — Еще зарей окрашенная пена В два ручейка течет по удилам. Погасни же, кровавая заря! Яви прохладу, тишину на раны... Из векового древнего тумана Глядит на мир восьмое сентября. Я все понять бы в том тумане мог, Я все коню безгласному прощаю, Но как он боль, скажите, превозмог, Когда ушел, Погасший, Из-под ног Татарника неяркий огонек, Гореть и жить уже не обещая?! Кто был хозяин этого коня — Не мне судить! Да и не важно это. Коня, не увидавшего рассвета, Мне жаль с высот сегодняшнего дня. Он умирал, Не ведая о том, Что я спустя века О нем припомню, Что я приду на Куликово поле, Сорву татарник бережно, с трудом. С трудом... И он горит в моих руках Среди степной и обнаженной сини, Напоминая жизнь мою в веках, И смерть мою, И воскрешенье ныне. Легли колюче на мою ладонь Четырнадцатый век с двадцатым веком. А там, Над Доном, Бродит мирный конь И слепо доверяет человеку.
1967
* * *
И. СтаднюкуКогда душа перерастает в слово И это слово Начинает жить, Не будьте же к нему весьма суровы И не спешите Скорый суд вершить. Пускай звучит не так, как бы хотелось! Вам надобно понять его суметь. У слова есть Рождение И зрелость, Бессмертие И подлинная смерть. И я живу, понять его стараясь, И постигаю слова торжество, К его бессмертью не питая зависть И не глумясь над смертностью его. И, поклоняясь Неподвластным тленью Словам всепотрясения основ, Я вижу душ высокое горенье В звучанье Даже самых смертных слов.