Мотовилов позволил. Офицер нагнулся через лежащих солдат, железной лопаткой подхватил пылающий кусок дерева. Пара углей упала на шинель Фоме. Вестовой завозился, быстро смахнул угли с задымившейся материи.
Стрелки зябко прятали уши в воротники.
— Черт вас тут носит.
Над тайгой свистел ветер. Иглы деревьев звенели, как струны. Мороз был сильный. Отец и мать поили сыновей разогретым молоком. Дети, голодные, пили жадно, чмокая губами, кашляя, обливаясь теплой, вкусной жидкостью.
— Исцо, мама, исцо, — маленький человечек, закутанный с головы до ног, тянулся крохотными ручонками в пушистых рукавичках.
— Пей, пей, сынок.
Накормленные горячим, согревшись и молоком и у огня, ребятишки быстро уснули на меховом одеяле около груды горящих головешек. Мать с отцом сидели рядом. Женщина положила голову мужу на плечо. Глаза у обоих, усталые, широко раскрытые, почти неподвижные, казались мертвыми. Лица были раскалены докрасна яркими отблесками костра.
— Колик, милый Колик, надо скорее уехать куда-нибудь от этого кровавого безумия. Ведь есть же счастливые страны, где не льется кровь, где люди остались людьми, где живут мирно и тихо. Колик, я думаю, в Японии хорошо?
— Вероятно, — вяло согласился мужчина.
— Мы бы могли там устроиться. Я бы стала, оба мы стали бы работать. Хорошо. Там очень много солнца и море, говорят, ласковое, теплое.
— Вопрос весь в том, удастся ли выехать отсюда? Боюсь, что нас догонят красные или захватят партизаны.
— Нет, нет, я не хочу.
Женщина обняла офицера, прижалась ближе.
— Плен — смерть для моего Колика. У меня возьмут мою радость, мое счастье. Ведь если Мамонтову[27] попадешься, растерзает. Нет, нет, это невозможно. Лучше смерть, чем плен.
— Да, смерть лучше. Во всяком случае, она ничуть не хуже, чем жизнь, вот эта наша, теперешняя.
Ребенок всхлипывал во сне. Слова любви и ласки в нежном голосе женщины, маленькие дети среди озлобленных, грубых, холодных, вшивых, грязных солдат и офицеров походили на цветы, распустившиеся на навозе.
— Колик, ты знаешь, сегодня какая ночь? Какое число?
— Нет. Я не различаю теперь дней. Все одинаковы.
— Сегодня Новый год.
— Вон что, — офицер с горечью усмехнулся.
— Новый год.
— Знаешь, говорят, что кто как встретит новый год, так и проживет его. Скверная примета. Колик, неужели это будет продолжаться еще целый год?
— Все равно.
Офицер стал дремать. Женщина не спускала больших остановившихся глаз с огня. У соседей с костром дело не ладилось, он не разгорался. Офицер в английской шинели снова подошел к N-цам, стал греть над огнем большой каравай белого хлеба, надетый на штык. Мотовилову не спалось, он скучал.
— Вы какой части? — спросил подпоручик незнакомого.
— Ага! Аа-ах! — Мотовилов громко зевнул. Скуки ради задал праздный вопрос:
— Ну, каково настроеньице у вас, коллега?
Английская шинель живо вертелась около огня, поворачивала хлеб.
— Представьте себе, несмотря на все, я чувствую себя превосходно. У меня появилась твердая уверенность, что наша неудача только временная.
Мотовилов, удивленный, поднял голову.
— Ну? — недоверчиво переспросил он.
— Да, да, я не шучу. Я даю голову на отсечение, что через полгода, много через год, милые сибирячки, так ратующие сейчас за красных, пойдут против них, с нами. Надо было нам давно пустить коммунистов в Сибирь. Без боев, сохранив армию, по крайней мере добровольческие части, отойти к границам Монголии и выждать там, пока здесь чалдонье познакомилось бы с разверсткой, с разными совдепскими монополиями. Вот это было бы дело.
— Ну, а потом что?
— Потом известно что, сибирячки, познакомившись с советскими порядками, стали бы восставать, а мы бы стали наступать. Сибирячки-то ведь наши в душе-то, они только заблудились маленько. Вот тогда мы уж Сибирь захватили бы окончательно. Она бы послужила нам несокрушимой опорной базой для дальнейшей борьбы с Совдепией и по ту сторону Урала.
— Ну, а теперь?
— Теперь тоже ничего. Положение хоть и скверное, но не безнадежное. Мы проделаем то же самое, но только с меньшим количеством людей, но зато с наиболее стойкими. Мы подождем где-нибудь в Монголии. А отступая, будем пакостить красным елико возможно. Разрушим и железную дорогу, и фабрики, и заводы. Должен вам сказать, у меня, как у подрывника, сердце радуется, как посмотришь, что мы за линию оставляем за собой. Ни одного живого моста. Ни большого, ни маленького. Снимаем стрелки. Жезловые аппараты. Телеграф. Телефон. Все к черту. Посмотрите, в эшелонах на платформах драгоценнейшие части уральских заводов. Везем и их. Туго придется, взорвем. Не отдадим обратно. Я уверен, что мы так разгромим все на своем пути, что красные в десять лет не поправят. — Офицер снял хлеб со штыка, стал пробовать его.
— Вот это-то нам только и нужно. Разверстка, разруха как свалятся на шею тугоуму сибиряку, как уцепят его за горло железной петлей, тогда он взвоет. Тут-то мы и явимся. Чего, мол, господа хорошие, хотите: нас грешных, нас, которые спасут вас, или комиссаров с голодной смертью вкупе. Выбирайте.
— А ведь это идея.
— Еще бы. Погодите, будет и на нашей улице праздник.