Николай Антонович от души рассмеялся.
— Из ревности! Боже мой! Я любил твою мать и из ревности хотел погубить Ивана.
Он снова засмеялся, но вдруг снял очки и стал вытирать слезы.
— Да, я любил ее, — плача, пробормотал он, — и, видит бог, все могло быть совсем иначе. Если бы я и был виноват, кто, как не она, меня наказала? Уж так наказала, как и не думалось никогда.
Я слушала его, как во сне, когда начинает казаться, что все это уже было когда—то — и покрасневшая лысая голова с несколькими волосками, и те же слова с тем же выражением, и неприятное чувство, с которым смотришь на старого плачущего мужчину.
— Ну? — грозно спросила бабушка.
— Бабушка, превосходный пирог, отрежьте—ка еще кусочек, — сказала я весело. — Я вас слушаю, Николай Антонович.
— Катя, Катя!
— Товарищи, знаете что, — сказала я, чувствуя, что мне становится даже как—то весело от злости. — В конце концов, я уже не маленькая — мне двадцать четыре года, и я могу, кажется, делать все, что мне нравится. Я больше не хочу здесь жить, понятно? Я выхожу замуж. Вероятнее всего, я буду жить на Крайнем Севере с моим мужем, которому здесь делать нечего, потому что он — полярный летчик. Что касается Николая Антоновича, то я уже много раз видела, как он плачет, и мне это надоело. Могу только сказать, что если бы он не был виноват, едва ли он стал бы возиться с этой историей всю жизнь. Едва ли, например, он стал бы хлопотать в Главсевморпути, чтобы Санина экспедиция провалилась.
Очевидно, в эту минуту мне было уже не так весело, как прежде, потому что бабушка испуганно смотрела на меня и, кажется, потихоньку крестилась. У Николая Антоновича дрожала на щеке жилка. Он молчал.
— И оставьте меня в покое, — сказала я с бешенством, — навсегда, навсегда!
Глава 7.
ЗИМА.
В ноябре я получила комнату в одном из пригородов, на берегу Москвы—реки, и сразу же переехала, хотя Валя с Кирой в один голос заявили, что без меня из семейной жизни у них ничего не выйдет, а Александра Дмитриевна добавила, отведя меня в сторону, что теперь и она уйдет, потому что я была «все—таки каким—то громоотводом для чернобурых лисиц» и без меня Валя заговорит ее до смерти.
Комната была в новом доме, и нельзя сказать, чтобы этот пятиэтажный дом, одиноко торчавший на пустом берегу, имел особенно привлекательный вид. Рабочие только что ушли — и даже еще не ушли, а возились во дворе, убирая строительный мусор; ванны еще стояли на лестнице, здесь и там еще висели забытые ведра с краской.
Теперь до пригорода В. можно добраться в десять минут на метро, а тогда нужно было добрый час тащиться на трамвае. Теперь В. — та же Москва, а тогда это было скучное место, и наш неуклюжий одинокий дом, который так и хотелось огородить, выглядел очень странно рядом с дряхлыми дачами, украшенными столбиками, перильцами и резными петушками.
Но не только домом — и комнатой своей я не могла похвалиться. У нее было только одно достоинство — прекрасный вид на Москву—реку, которая и зимой была хороша, особенно под вечер, когда сумеречный рассеянный свет приходил откуда—то издалека и под сугробами появлялись чистые овальные тени. И мне представлялся маленький портовый городок за Полярным кругом, где по деревянным улицам ходят в упряжке олени. «Но рядом с оленями, — писал Сеня, — бегут вперегонки лесовозы и автомобили, лошади и ездовые собаки, и таким образом перед глазами проходит вся история человечества, начиная с родового строя и кончал социалистической культурой. Сейчас строим новый город, везде срубы и срубы, улицы засыпаны щепкой, и управление аэропорта переехало в новый великолепный трехэтажный дом с „холлом“ — по вечерам мы сидим в этом „холле“ и читаем Вольтера. Интересно, что этот „современный“ автор стал у нас уже так популярен, что цитаты из его произведений украшают стенные газеты. Я думаю о тебе так много, что мне даже странно, откуда берется время на все остальное! Это потому, что все остальное — это тоже каким—то образом ты, особенно в полете, когда думаешь что—нибудь или поешь и снова думаешь — все о тебе…»
В ту зиму у меня было довольно трудно с деньгами, потому что мне присылали деньги из Уфы, где находилось Башкирское геологическое управление, и часто задерживали. Время от времени приходилось посылать ругательные телеграммы. Кроме того, мне негде было обедать, а готовить себе я ленилась. Словом, я совершенно одичала и однажды, примерив свое шелковое парадное платье, села и стала плакать от злости.
Первый раз за всю зиму я собралась в театр — к Вахтангову, на премьеру «Человеческой комедии», — и оказалось, что у меня старомодное платье с какими—то хвостами, которых уже сто лет как никто не носит. Потом мы с Кирой что—то сделали с платьем — подкололи, подшили. Но вечер был испорчен.