Конечно, не стоило бы и упоминать в этой книге, что я ходил в театр. Но, точно колёсики в часах, так цепляется в жизни одно за другое. На балете «Лебединое озеро» я встретил Аню Ильину, жену моего товарища, с которым мы служили на Дальнем Востоке. Нам с Катей нравились Ильины. Это были ровные, вежливые, весёлые люди, любившие театр и спорт, в особенности теннис. Аня так и запомнилась мне с ракеткой в руке, в белом платье. И, может быть, именно потому, что они были такие вежливые, со всеми одинаково ровные и напоминавшие прекрасную пару из какого-нибудь романа, к ним относились недоверчиво и, в общем, довольно плохо. А нам с Катей всегда казалось, что они вполне заслужили своё положение и счастье. Говорили, что Ильину везёт. И действительно, всё у него получалось удивительно вовремя и складно. Эти удачи продолжались и во время войны, потому что, начав её подполковником, он весной 1942 года был уже генерал-майором.
Мы с Аней обрадовались, встретившись на спектакле, и условились встретиться снова, на другой день, у неё дома. Она была здешняя. В начале войны муж отправил её с дочкой к родителям в М-ов.
…Это был дом, не тронутый войной. Впервые после фронта и госпиталя я был в таком доме. Мы сидели в столовой. Без сомнения, те же салфеточки лежали на стеклянной доске буфета, те же безделушки стояли на кустарных резных полочках, развешанных по стенам, и шёлковый коврик над тахтой, должно быть, точно так же висел до войны. Я смотрел на изящную, приветливо-ровную женщину, которая сидела в этой красивой комнате, и мне было мучительно жаль мою Катю.
— Если бы я мог поехать хоть на два — три дня в Ленинград! Я бы нашёл её. Не сомневаюсь, что она в Ленинграде. Но меня не отпустят. А Дмитрий в Москве?
— Да.
И Аня сразу поняла, почему я спросил её о муже.
— Он поможет вам, непременно! Я сейчас же напишу ему. Что нужно сделать?
— Вызвать меня в Москву, — сказал я, — потому что иначе комиссия направит меня в тыл.
— А когда комиссия?
— В мае.
— Вот и прекрасно. Я успею получить от Мити ответ. Он знает, с кем нужно переговорить?
— С отделом кадров ВВС Наркомата флота.
Аня записала в книжечку: «С отделом кадров…»
— Досадно, что вы не можете прямо из М-ова лететь в Ленинград. Сюда ходит «Дуглас». Правда, его давно не было, но говорят, что скоро придёт. Как только подсохнут аэродромы. Я бы могла вас устроить.
Я поблагодарил её и сказал, что это было бы, разумеется, превосходно, но что есть на свете такая книга: «Дисциплинарный устав», чтение которой не располагает к подобным полётам.
Меньше всего мог я предполагать, что пройдёт всего несколько дней, и я смогу лететь куда угодно, не заглядывая в эту суровую книгу.
ПРИГОВОР
Медицинская комиссия всегда была для меня чем-то вроде суда, причём на этом суде мне каждый раз приходилось признавать себя виновным в том, что природа не создала меня высоким, широкоплечим человеком с квадратной челюстью и мускулами, способными выжать четыре пуда. Именно с этим неприятным чувством, совершенно голый, стоял я перед комиссией в М-ове.
Я приседал, закрывал глаза, протягивал вперёд руки, стараясь, чтобы они не дрожали, дрыгал ногой и великолепно узнавал на большом расстоянии самые мелкие буквы. Потом старая, седая женщина-врач послушала моё сердце и принялась стучать пальцами по спине и груди. Очевидно, ей что-то не понравилось у меня в груди, потому что она приостановилась, нахмурилась и снова прошлась, точно сыграла гамму. Потом сказала:
— Дышите.
Вовсе не лёгкие беспокоили меня, когда я шёл на комиссию. Нервничая, я почему-то начинал прихрамывать на раненую ногу — вот это было неприятно, особенно когда я думал о том, как нога будет вести себя в обстановке боевого полёта. Лёгкие у меня всегда были превосходные, хотя в детстве я перенёс испанку, потом тяжёлый плеврит. Но на старую сердитую майоршу медицинской службы именно мои лёгкие произвели почему-то невыгодное впечатление. Она стучала и вертела меня и снова стучала и заставляла ложиться, точно решилась непременно доказать, что я болен, болен, болен… Болен и больше не буду летать.
Прошло уже около полугода, с тех пор как я спрятал очень далеко, в самую глубину души, эту страшную мысль — спрятал и завалил чем попало. Но она не умерла и никуда не ушла, а только притаилась где-то рядом с другим беспокойством — о Кате.
И вот теперь, когда я голый стоял перед комиссией со следами ран на ногах и спине, теперь стало невозможно скрывать эту мысль ни от себя, ни от других. Должно быть, докторша прочитала её в моих глазах, потому что, уже взяв в руки перо, не решилась, однако, написать заключение, а передала меня председателю комиссии, низенькому толстому врачу в роговых очках, и тот тотчас же принялся энергично выстукивать меня по рёбрам, по лопаткам, но не пальцами, а маленьким молотком. И молоток стучал то звонко, то глухо, точно спрашивал:
«Неужели ты болен, болен, болен? Болен и больше не будешь летать?»