— Возьмут в институт, и я его потом не узнаю. А почему Пети нет? Почему его не пускают? Какое они имеют право его не пускать? Они думают, что я его не вижу? Вот же он, вот, вот!..
Она хотела сесть, но я не дала. Сиделка вошла, и я послала её за кислородной подушкой…
Что же рассказывать об ужасе, который начался с этой ночи!
Каждый час ей впрыскивали камфору, и всё короче становились часы, когда она могла дышать без кислородной подушки. Температура падала, и уже ни камфора, ни дигален не действовали на сердце. Она лежала с синими пальцами, и лицо становилось уже восковым, но все ещё что-то делали с этим бедным, измученным, исколотым телом.
Не знаю, как долго всё это продолжалось, — должно быть, долго, потому что снова была ночь, когда один из врачей, какой-то новый, которого я прежде не видала, осторожно вышел к нам в коридор из палаты. Мы стояли в коридоре: Саня, Петя и я. Нас зачем-то прогнали из палаты. Он остановился в дверях, потом медленно направился к нам.
ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ
Как много узнаёшь о человеке, когда он умирает! Я слушала речи на гражданской панихиде в Академии художеств и думала, что едва ли Саше при жизни говорили и половину того хорошего, что о ней говорили после смерти.
Гроб стоял на возвышении, и было очень много цветов, так что её бледное лицо было едва видно между цветами. Все обращались к ней почему-то на «ты» и говорили, что она была «прекрасным художником», «прекрасным советским человеком» и что «внезапная смерть бессмысленно оборвала» и так далее. И так далеки были эти речи от мёртвого торжественно-строгого лица!
Я плохо чувствовала себя и с трудом простояла до конца панихиды. Больше нечего было делать — после такой ежечасной, ежеминутной работы, работы самой души, которая всеми силами стремилась спасти близкого человека. Теперь я была свободна. В каком-то оцепенении я стояла у гроба. Саня стоял рядом со мной, но я почему-то видела его то ясно, то как в тумане. Не отрываясь он смотрел на сестру, и у него было усталое, злое лицо, как будто он сердился, что она умерла.
Он всё сделал: заказал гроб и машину, распоряжался, ездил в загс и на кладбище, меня отправил в «Асторию», а сам всю ночь провёл с Петей. Теперь он стоял рядом со мной и смотрел, смотрел на сестру, как будто хотел насмотреться на всю жизнь. Я спросила у него, как Петя, он молча показал мне его в толпе, стоявшей в ногах у гроба.
Петя был ничего, но странным показалось мне его бледное, равнодушное лицо; он как будто терпеливо ждал, что вот наконец кончится эта длинная процедура и Саша снова будет с ним, и всё снова будет прекрасно. Старик Сковородников, накануне приехавший на похороны, стоял за ним, и слёзы нет-нет, да и скатывались по щекам в его большие, аккуратные седые усы. Потом у меня снова стал какой-то туман в глазах, и я не помню, как кончилась панихида.
Должно быть, это было на второй или третий день после похорон Саши. Старик Сковородников возвращался в Энск и зашёл к нам в «Асторию», чтобы проститься. У Сани кто-то был, кажется агент, отправлявший снаряжение в Архангельск, и мы прошли в спальню. Везде валялись ватные костюмы, варежки, рюкзаки… Экспедиция уже переехала в Санин номер из Арктического института.
Я усадила старика на кровать и стала угощать его кофе.
— Едете? — спросил он.
— Да, теперь скоро.
Мы помолчали.
— Извините, я вас ещё мало знаю, — сказал он, — но много слышал и от души рад, что Саня, которого я считаю за сына, соединил свою жизнь именно с вами. Конечно, грустно, что так случилось… Отпраздновали бы вместе… Но в жизни не закажешь…
Он вздохнул и повторил ещё раз:
— В жизни не закажешь… Мне Петя говорил, что вы заботились о Сашеньке, и я от души вам благодарен.
Я спросила, как здоровье Дарьи Гавриловны.
— Да в том-то и дело, что плохо. Не велят ей вставать. Одышка страшнейшая. Если бы она была здорова, мы бы немедля взяли к себе ребёночка. И Петя жил бы у нас хоть некоторое время. А теперь не то что взять — я не представляю себе, как и вернуться. Ведь она умрёт, как узнает о Сашеньке. У неё вся жизнь была в Сашеньке и Пете.
Я знала, о чём он думает, вертя в руках старую медную зажигалку, переделанную из патрона, — должно быть, память со времён гражданской войны. Я сама подумала об этом, вернувшись на Петроградскую после похорон.
…Пуст был белый некрашеный стол, и не нужны никому маленькие кисти и неоконченный медальон-миниатюра в старинном духе, над которым Саша работала в последнее время.
«Так было бы не страшно, а что маленький — страшно». Она как бы оставила маленького сына у меня на руках. Она просила бы меня о нём, если бы умирала в сознании.
МАЛЕНЬКИЙ ПЕТЯ