Представить себе, что Николай Антоныч сходит с ума от любви — это было просто невозможно! Николай Антоныч, с его пухлыми пальцами, с золотым зубом, такой старый! Но, слушая Катю, я представил себе эти сложные и мучительные отношения. Я представил себе, как прожила Марья Васильевна эти долгие годы. Ведь она была красавица и в двадцать лет осталась одна. «Ни вдова, ни мужняя жена!» Она заставляла себя жить воспоминаниями из уважения к памяти мужа! Я представил себе, как Николай Антоныч годами ухаживал за ней, обходил ее, вкрадчивый, настойчивый, терпеливый. Он сумел убедить ее — и не только ее — в том, что он один понимал и любил ее мужа. Катя была права. Для Марьи Васильевны это письмо было страшным ударом. Уж не лучше ли оставить его в Саниной комнате, на этажерке, между «Царем-Колоколом» и «Приключениями донского казака на Кавказе»?
Глава четырнадцатая. Гуляем. Навещаю мать. Бубенчиковы. День отъезда
Это была не особенно веселая, скорее даже грустная неделя в Энске. Но какие чудные воспоминания остались от нее на всю жизнь!
Мы с Катей гуляли каждый день, я показывал ей свои старые любимые места и говорил о своем детстве. Помнится, я где-то читал, что археологи по одной сохранившейся надписи восстанавливают историю и обычаи целого народа. Вот так и я — по сохранившимся кое-где уголкам старого Энска восстановил и рассказал Катьке нашу прежнюю жизнь.
Но и сам я заново оценил этот прекрасный город. Мальчиком я не замечал всей прелести этих садов на горах, покатых улиц, высоких набережных, под углом расходящихся от «Решеток» — так и теперь еще называлось место слияния двух рек Песчинки и Тихой…
Только один день был проведен без Кати. Я пошел на кладбище. Почему-то мне казалось, что от маминой могилы за эти годы и следа не осталось. Но я нашел ее. Она была обнесена ветхим деревянным заборчиком, и на покосившемся кресте еще можно было разобрать надпись: «Помяни, господи, душу рабы твоея». Конечно, стояла зима, и все могилы одинаково занесены снегом, но все же видно было, что это — заброшенная могила.
Мне стало грустно, и я долго ходил по дорожкам, вспоминая мать. Сколько ей было бы лет теперь? Сорок. Еще совсем молодая. Горько мне было подумать, что она могла счастливо жить теперь, вот хоть так же, как живет тетя Даша. Я вспомнил ее усталый, тяжелый взгляд, руки, изъеденные стиркой, и как она вечерами не могла есть от усталости, которая уже почти ничем не отличалась от смерти. А ведь какая она была умная! Подлец Гаер Кулий, вот кто околдовал и погубил ее!
Я вернулся к могиле и как бы простился с ней. Потом нашел сторожа, который гулко колол дрова в полуразбитой часовне.
— Дядя, — сказал я ему. — Ту у вас есть могила Аксиньи Григорьевой. Вот на этой дорожке, за поворотом вторая.
Кажется, он притворился, что знает, о какой могиле я говорю.
— Нельзя ли ее прибрать? Я заплачу.
Сторож вышел на дорожку, посмотрел и вернулся.
— За этой могилой есть уход, — сказал он. — Сейчас зима, не видать. За другими, верно, нету ухода, кресты повытянуты или что там. А за этой есть.
Я дал ему три рубля и ушел.
Возвращаясь домой, я думал о Гаере Кулие, о маме. Как она могла влюбиться в такого человека? Невольно и Марья Васильевна припомнилась мне, и я решил, раз и навсегда, что вовсе не понимаю женщин…
Мы встречались потом каждый день, но только накануне отъезда я удосужился спросить Катю о старухах Бубенчиковых: правда ли, что они — оглашенные? Катя удивилась.
— Разве? Я не знала, — сказала она. — Но это вполне может быть, потому что они атеистки и нигилистки. «Отцы и дети» читал?
— Читал.
— Помнишь, там есть нигилист Базаров?
— Помню.
— Ну вот, и они тоже такие нигилистки, как он.
— Постой, постой! Да ведь это же когда было?
— Ну так что ж! Они старые. А коза просто нервная. Они козье молоко пьют и меня упрашивали, но я отказалась. А когда коза нервничает, молоко портится.
— Ты меня просто дурачишь, — сказал я, подумав.
— Нет, честное слово, — быстро возразила Катька.
Нервная коза, за которой ухаживают три нигилистки. Черт его знает! Все-таки это была какая-то ерунда!
И вот наступил последний прощальный день! С шести часов утра тетя Даша пекла пироги и, чуть проснувшись, я почувствовал запах шафрана и еще чего-то пахучего, вкусного, принадлежащего к тесту. Потом она вошла в столовую, где я спал, озабоченная, в очках, перепачканная мукою, и принесла за уголок письмо от Петьки.
— Нужно Саню разбудить, — сказала она строго. — Письмо от Петеньки.