— Доктор, — сказал я ему и заплакал от радости, от слабости. — Доктор. Вьюга!
Он смотрел мне прямо в глаза, наверно, думал, что я еще брежу.
— Седло, Ящик, Вьюга, Пьют, Абрам, — сказал я, чувствуя, что слезы льются прямо в рот. — Это — я, доктор. Я — Санька. Помните, в деревне, доктор? Мы прятали вас. Вы меня учили.
Он еще раз заглянул мне в глаза, потом надул щеки и с шумом выпустил воздух.
— Ого! — сказал он и засмеялся. — Как не помнить? А сестра где? Как же так, ведь ты мог тогда только «ухо» сказать, да и то лаял. Научился, а? Да еще в Москву перебрался? Да еще умирать вздумал?
Я хотел сказать, что вовсе не собираюсь умирать, — напротив, но он вдруг закрыл мне рот ладонью, а другой рукой быстро достал платок и вытер мне лицо и нос.
— Лежи, брат, смирно, — сказал он. — Тебе еще говорить нельзя. Немой и немой. Чорт тебя знает, ты уже столько раз умирал, что теперь неизвестно, а вдруг скажешь лишнее слово — и готов. Поминайте, как звали.
Глава тридцатая. Три болезни. Серьезный разговор
Вы думаете, может быть, что, однажды очнувшись, я стал поправляться? Ничуть не бывало. Едва оправившись от испанки, я заболел плевритом — и не каким-нибудь, а гнойным и двусторонним. И снова Иван Иваныч не согласился с тем, что моя карта бита. При температуре сорок один, при пульсе, падавшем каждую минуту, я был посажен в горячую ванну, и, к удивлению всех больных, не умер. Исколотый и изрезанный, я очнулся через полтора месяца, как раз в ту минуту, когда меня кормили молочной кашей, снова узнал Ивана Иваныча, улыбнулся ему и к вечеру опять потерял сознание.
Чем я захворал на этот раз, этого, кажется, не мог определить и сам Иван Иваныч. Знаю только, что он часами сидел у моей постели, изучая странные движения, которые я делал глазами и руками. Это была, кажется, какая-то редкая форма менингита — страшной болезни, от которой поправляются очень редко. Как видите, я не умер. Напротив, в конце концов я снова пришел в себя и, хотя долго еще лежал с закатанными к небу глазами, однако был уже вне опасности.
«Вне опасности умереть, — как сказал Иван Иваныч, — но зато в опасности на всю жизнь остаться идиотом».
Мне повезло. Я не остался идиотом и после болезни почувствовал даже, что стал как-то умнее, чем прежде. Так оно и было. Но болезнь тут не при чем.
Как бы то ни было, я провел в больнице не менее полугода. За это время мы очень часто, чуть ли не через день, встречались с Иваном Иванычем. Но от этих встреч было мало толку. А когда я стал поправляться, он уже почти не бывал в больнице. Вскоре он уехал из Москвы. Куда и зачем, — об этом ниже.
Удивительно, как мало переменился он за эти четыре года. Попрежнему он любил бормотать стихи.
К нам в палату приходили студенты, и он, оглядев их светлыми, живыми глазами, хватал одного за рукав и, читая лекцию, то отпускал, то снова хватал. Мы с ним вспомнили «старое время», и он удивился, что я еще помню, как он делал из хлебного мякиша и еще из чего-то кошку и мышку, и кошка ловила мышку и мяукала, как настоящая кошка.
— Иван Иваныч, а ведь после, когда вы ушли, — сказал я, — ведь мы с сестрой всю зиму пекли картошку на палочках.
Он засмеялся, потом задумался.
— А это, брат, меня на каторге научили.
Оказывается, он был ссыльным. В 1914 году, как член партии большевиков, он был сослан на каторгу, а потом на вечное поселение. Не знаю, где он отбывал каторгу, а на поселении был где-то очень далеко, у Баренцева моря.
— А уж оттуда, — сказал он, смеясь, — прибежал прямо к вам в деревню и чуть не замерз по дороге.
Вот когда выяснилось, почему он не спал по ночам. Черную трубочку — стетоскоп — он, оказывается, оставил нам с сестрой на память. Слово за слово пришлось рассказать ему, когда и почему я удрал из детдома.
Он слушал очень внимательно и почему-то все время смотрел мне прямо в рот.
— Да, здорово, — задумчиво сказал он. — Просто редкая штука.
Я решил, что он думает, что удрать из детдома — редкая штука, и хотел возразить, что совсем не редкая, но он снова сказал:
— Не глухо, а слухонемота, то есть немота без глухоты. Stummheit ohne Taubheit. И ведь не мог сказать «мама». А теперь, извольте-ка! Оратор!
И он стал рассказывать обо мне другим докторам.
Я был немного огорчен, что он ни слова не сказал об этой истории, которая заставила меня удрать из детдома, и даже, кажется, вообще пропустил ее мимо ушей. Но я ошибся, потому что в один прекрасный день двери нашей палаты открылись, сестра сказала:
— К Григорьеву гости.
И вошел Кораблев.
— Здравствуй, Саня!
— Здравствуйте, Иван Павлыч.