Поздней ночью в марте 1935 года я переписал последнюю страницу этого дневника, последнюю, которую мне удалось разобрать.
В большом двухэтажном доме окрисполкома, где я тогда жил, все давно спали, и только из моего окна свет падал на тоненькие деревца у дороги, прикрытые снегом. У меня немного болела голова, глаза. Я оделся и вышел.
Было тихо, морозно и не очень темно — много звёзд, и на западе — слабое северное сияние. И прежнее памятное чувство, которое я пережил на Балашовском аэродроме, вернулось ко мне.
Как будто в театре вдруг зажгли свет и я увидел рядом с собой людей, которых только что видел на сцене. Неужели это действительно было? Кажется, ещё минуту тому назад нельзя было сказать — живые ли это люди или только игра, которая побледнеет и исчезнет при ясном свете реальной мысли; но вот свет зажгли, и ничего не исчезло. Напротив, с необыкновенной ясностью, во всей жизненной полноте, я увидел вокруг себя этих людей с их страхами и болезнями, с отчаяньем, видениями и надеждами. Когда они покинули корабль, он стоял в ста семидесяти километрах от берега, а они прошли около двух тысяч километров по ледяной пустыне, потому что их проносило мимо земли. Среди них не было капитана, но этот страшный дневник был полон им — его словами, любовью к нему и опасениями за его жизнь! Прощальная речь была написана карандашом, врезавшимся в бумагу, — и это было самое разборчивое место во всём дневнике. «Но вместо слов вырвался чуть слышный стон, и в углу глаз сверкнули слёзы…»
Узнаю ли я когда-нибудь, что случилось с этим человеком, как будто поручившим мне рассказать историю его жизни, его смерти? Оставил ли он корабль, чтобы изучить открытую им землю, или погиб от голода вместе со своими людьми и шхуна, замёрзшая во льдах у берегов Ямала, годами шла путём Нансена к Гренландии с мёртвой командой? Или в холодную, бурную ночь, когда не видно ни звёзд, ни луны, ни северного сияния, она была раздавлена льдами, и с грохотом полетели вниз мачты, стеньги и реи, ломая всё на палубе и убивая людей, в предсмертных судорогах затрещал корпус, и через два часа пурга уже занесла снегом место катастрофы?
Или ещё живут где-нибудь на безлюдном полярном острове люди со «Св. Марии», которые могли бы рассказать о судьбе корабля, о судьбе капитана? Ведь прожили же несколько лет на необитаемом уголке Шпицбергена шесть русских матросов, били медведей и тюленей, питались их мясом, одевались в их шкуры, устилали шкурами пол своего шалаша, который они сделали из льда и снега!
Да нет, куда там! Минуло двадцать лет, как была высказана «детская», «безрассудная» мысль покинуть корабль и идти на Землю Марии. Пошли ли они на эту землю? Дошли ли?
Семейство доктора
Всю зиму я разбирал эти дневники, а между тем моя жизнь в Заполярье шла своим путём. Я возил в Красноярск инструменты для лесозаводов и в конце концов довёл этот маршрут до восьми с половиной лётных часов. Я перебрасывал изыскательские партии в Норильск, возил учителей, врачей, партработников в глухие ненецкие районы. С известным лётчиком М. я был на Диксоне. Мне приходилось летать по притокам Енисея, Курейке и Нижней Тунгуске.
Но, возвращаясь в Заполярье, я прежде всего отправлялся к доктору, — разумеется, после парикмахерской и бани.
Я очень привязался к доктору и его семейству, и они меня, кажется, полюбили. Это было очень смешно, что доктор относился ко мне как к своему произведению, — он даже иногда прищуривал один глаз, как будто всё-таки не совсем доверял, что я — тот самый худенький чёрный мальчик в больших штанах, который когда-то твердил: «кура, седло, ящик». Конечно, теперь он не казался мне таким загадочным, как в деревне, в детстве. Но и теперь никогда нельзя было сказать, что он станет делать в следующую минуту. Он мог, например, во время разговора вдруг бросить вам свой стул, и вы непременно должны были поймать его и бросить обратно. И через несколько минут такой гимнастики доктор как ни в чём не бывало садился на этот стул, и разговор продолжался. Ненцам, среди которых у него были настоящие друзья, он любил читать Козьму Пруткова.
Они приезжали к нему, смуглые, черноволосые, широколицые, в расшитых бисером оленьих шубах. Они сидели и разговаривали, а олени, серые, с печальными глазами, запряжённые в высокие нарты, подолгу стояли у крыльца.
Доктор говорил по-ненецки, и ненцы приезжали к нему советоваться — иногда по очень важным делам. Не всё было им ясно в новом, социалистическом строе, и они не вполне доверяли какому-то Ваське-председателю, который в тундровом совете считался главным специалистом по колхозным вопросам. Так, однажды они приехали, чтобы спросить, как, по мнению доктора, следует поступить с бандитом: самим ли убить его или выдать властям? В другой раз они явились, чтобы выяснить, как смотрит доктор на примус, — годится ли эта машина в хозяйстве?