Деревня была самая обыкновенная, и всё вокруг самое обыкновенное: свежие плетни из ракиты, кое-где пустившей ростки, кирпичные очаги во дворах, амбары с оторванными, повисшими на одной петле дверями, за которыми чувствовалась прохладная темнота и пахло молодым сеном. Здесь стоял штаб дивизии, а передовая была отсюда за два — три километра. «Вон там, где лесочек», — сказала мне сандружинница в штанах, с большим наганом на ремне, указав в ту сторону, где луга переходили в жидкий перелесок, а за ним, сияя под солнцем, стояла берёзовая роща.
Раненых приказано было везти, когда начнёт смеркаться, поближе к ночи, и только что выдавалась свободная минута, как я начинала искать Петю. Я спрашивала раненых, сандружинниц, связного комиссара дивизии, о котором мне сказали, что он знает всех командиров. Комиссар Петиного полка, тот самый, фамилию которого я знала, накануне был убит — об этом мне сообщили в политотделе.
— Скорняков тоже убит, — сказал мне огромный, плотный человек с двумя шпалами инструктора политотдела.
Должно быть, я побледнела, потому что он перестал есть суп — я застала его за обедом — и, оглянувшись, строгим, рычащим голосом спросил командира, лежащего под шинелью на лавке:
— Рубен, Скорняков убит?
Командир под шинелью сказал, что убит.
— Сковородников, — не своим голосом поправила я. — Почему Скорняков? Младший лейтенант Сковородников!
— Сковородников? Такого не знаю. Обедали?
— Да, спасибо.
У меня ноги ещё дрожали, когда я вышла из политотдела…
Самолёт кружил над деревней, сандружинницы шли задними дворами, и слышно было, как они кричали: «Маруся, воздух!» Снаряды всё чаще ложились вдоль улицы, и теперь стало ясно, что немцы бьют не по батареям, а по самой деревне. Наши отходили — в одну минуту деревня наполнилась людьми в грязных, красных от глины шинелях и так же быстро опустела. Худенький горбоносый юноша со сжатыми губами, с разлетающимися бровями забежал в медсанбат, попросил напиться. Паня подала ему. И с такой сильной, чистой нежностью, какой я не испытала ни к кому на свете, я смотрела, как он пьёт, как ходит вверх и вниз его худой кадык, как со злобой косятся его глаза на дорогу, по которой ещё отходили наши.
Мы выехали в девятом часу, и весь медсанбат снялся вместе с нами. Берёзовая роща, которая ещё так недавно была лёгкой, сияющей, спокойной, теперь горела, и ветер гнал прямо на нас тёмные, шаткие столбы дыма. Это было кстати: мы без труда проскочили ту часть дороги, которая простреливалась, — на выезде из деревни. Теперь не так трясло — машина была полна, но каждый раз, когда она ныряла в рытвину, раздавался стон, и мы с Паней совсем замотались, следя, чтобы кто-нибудь из раненых не ударился головой о раму.
Это было 8 сентября — день, когда, готовясь к решительному штурму, немцы впервые начали серьёзно бомбить Ленинград. Мрачное зарево пожара летело навстречу машине. Мы выехали на Международный, и стало казаться, что весь город охвачен огнём. Говор послышался среди раненых. И в красных отблесках, искоса забегавших в автобус, я увидела, что один из них, плечистый моряк с забинтованной головой, рвёт на себе тельняшку и плачет.
А ЖИЗНЬ ИДЁТ
Деревянные щиты перед окнами магазинов уже постарели, потрескались, облупились; в садах и парках давно заросли травой щели и траншеи; в квартирах с утра был полумрак, потому что тревога объявлялась по многу раз в день и не имело смысла всё время открывать и закрывать ставни. «Окопы», на которые я ездила в июле, давно превратились в сильные укрепления с дзотами, стальные каркасы для которых отливались на заводах.
Кажется, никогда в жизни я столько не работала, как этой осенью в Ленинграде. Я училась на курсах РОКК, ездила на фронт и даже получила благодарность в приказе за то, что под сильным огнём вывезла раненых с линии фронта.
А писем всё не было — всё чаще приходилось мне вынимать из сумки белого медвежонка. Писем не было — напрасно искала я Саню среди лётчиков, награждённых за полёты в Берлин, Кёнигсберг, Плоешти.
Но я работала, «набирая скорость», как на сумасшедшем поезде, который мчится вперёд, не разбирая сигнальных огней, — только свистит и бросается в сторону ветер осенней ночи!
И вот пришёл день, когда поезд промчался мимо, а я одна осталась лежать под насыпью, одинокая, разбитая, умирающая от горя.
Ещё в детстве мне почему-то было стыдно рассказывать сны. Как будто я сама доверяла себе заветную тайну, а потом сама же раскрывала её, рассказывая то, что было известно мне одной в целом свете. Но этот сон я всё-таки должна рассказать.