– Мой отец предал меня – умер и оставил одну-одинешеньку, а ведь знал, как он мне нужен. Ты тоже меня предал, выдернул землю у меня из-под ног. Он мой отец, и я все равно его люблю. А ты – убирайся отсюда и все тут!
Повелительница джиннов меж тем исчезла. Едва заслышав ключ в замке, она развернулась и ускользнула сквозь щель в воздухе. То ли выручит его, то ли нет. Он был наслышан о капризной ненадежности джиннов. Может быть, она просто воспользовалась им для утоления сексуального голода, ибо говорили, что джинны по этой части ненасытны, а теперь, когда она получила желаемое, он ее больше не увидит. Она спустила его на землю, и тем самым он уже получил свою награду, а все прочее, насчет того, что он и сам обладает волшебными способностями, чистый вздор. Наверное, он остался один и вот-вот окажется еще и бездомным в силу неоспоримого аргумента – обреза в руках женщины, разъяренной собственным страхом.
– Я уйду, – пообещал он.
– У тебя ровно час, – уточнила сестра Альби.
А в городе Лондоне, вдали от однокомнатной квартиры мистера Джеронимо, толпа собралась у дома композитора Хьюго Кастербриджа на Уэлл-уок, в в Хэмпстеде. Композитора это удивило, поскольку он в последнее время служил объектом насмешек, и общественный гнев казался неадекватной реакцией на человека с такой славой. Над Кастербриджем издевались с того злополучного выступления на телевидении, когда он грозил миру казнями, которые нашлет-де на человечество Бог – при том, что в Бога он не верил, типичный идиотизм творческого человека, говорили все, лучше сидел бы себе дома, тинькал и тренькал, гремел и звенел, а рот держал на замке. Правда и то, что Кастербриджа подпирала огромная, крепкая и до той поры непробиваемая самоуверенность, однако и его встревожило, с какой быстротой то, что он считал новым филистерством, стерло из общей памяти былое его величие. Люди словно бы и мысли не допускали о наличии метафорических сфер, столь могущественных, что они воздействуют и на мир реальный. Так он и превратился в посмешище – ха-ха-ха, атеист, верящий в высшее воздаяние.
Ну и пусть. Он готов посидеть дома со своей странной шёнбергианской музыкой, ее мало кто понимает, и еще меньше тех, кто ее любит. Подумает об инверсионных комбинаторике гексахорда и презентации многомерных рядов, об инверсии и ракоходе, а прогнивший мир пусть провалится к чертям. Он и так в последнее время стал отшельником. Звонок на двери его дома по Уэлл-уок сломался, и он не имел желания его чинить. Группа постатеистов, в собраниях которой он недолгое время участвовал, растаяла в жаре публичного негодования, но он гнул свою линию – молча, упрямо, сцепив зубы. Он привык к тому, что его считают невнятным. Смейтесь! – мысленно понуждал он своих критиков. Посмотрим, кто будет смеяться последним.
Но, кажется, в городе появился новый проповедник. Что-то дикое вырвалось на волю, в северной части города, в бедных районах, поджигали муниципальные дома, а в привычно консервативных районах к югу от реки грабили дешевые магазины, и на главной площади собирались мятежные, однако не знавшие, чего требовать, толпы. Из пламени вышел разжигатель в тюрбане, приземистый человечишка с шафрановой бородкой, оттенком как усы Йосемитского Сэма, насквозь пропитанный запахом дыма: он явился ниоткуда, в одночасье, словно проскочил в небесную щель, звался Юсуф Ифрит, и вдруг он уже повсюду,
– Боюсь, сэр, вам придется переехать, пока градус не снизится, мы не можем гарантировать вам безопасность в этом районе, и надо принять во внимание ваших соседей, невинные непричастные граждане могут пострадать в заварушке.
На это он вскинулся:
– Правильно я вас понял? – сказал он. – Давайте все проясним: вы говорите мне, вы мне сейчас сказали, что если
– Совершенно необязательно так выражаться, сэр, я такого обращения не потерплю, вам придется посмотреть на ситуацию как она есть, я не стану подвергать своих людей опасности из-за вашей эгоистической бескомпромиссности.
– Убирайтесь, – сказал он. – Это мой дом. Моя крепость. Я буду защищаться пушками и кипящим маслом.
– Это угроза применить насилие, сэр?