- Ешь!.. Не правда ли, хороша? Она целое утро в печке была. Повернись-ка на свет... Ничего незаметно. Ты только не попадайся на глаза Селедке. А ты, Лаврентьев, славно хлестался. Только зачем ты морочил, будто не знаешь, что значит хлестаться?
- Я не знал.
Вместо ответа Жучок плутовски подмигнул черным бойким глазом, словно бы говоря: "Ладно, меня не проведешь!" - и, хлопнув приятеля по спине, продолжал:
- Поделом Шмакову. Он задира!.. Только тебе, пожалуй, еще придется хлестаться с Кобчиком!
- Зачем?
- Он сильный, Кобчик, и как узнает, что ты отхлестал Шмакова, обидится и, пожалуй, тебя отхлещет! - в раздумье продолжал Жучок, - но только я ему скажу, что если он тебя тронет, то я вступлюсь. Я хоть не очень сильный, а спуску не дам!.. Пожалуй, он тогда не посмеет!
- А где Кобчик?
- В лазарете огуряется!
- Как огуряется? Что значит огуряется?
- Боится в класс идти, не знает уроков, и пошел в лазарет. Сказал доктору, что у него голова болит и все болит. Понял?
- А у него взаправду болит?
- То-то ничего не болит. Это и называется - огуряться! - весело смеялся Жучок, входя в объяснение. - Если ты не будешь знать урока - непременно огурнись, а то Селедка в субботу, пожалуй, выпорет. Он по субботам всегда порет ленивых. Три нуля получишь - знай, что выпорет.
- Однако ж Селедка, должно быть, сердитый! - промолвил Гриша.
- Нет, не очень. И сечет не больно. Много-много - десять розог.
В тот же день Жучок самым добросовестным образом старался просветить своего нового друга насчет подробностей предстоящей жизни. Он рассказал, какие офицеры добрые и какие злые, за что секут, за что сажают в карцер, за что ставят "под часы", как надо быть с фельдфебелем и унтер-офицерами, одним словом, сообщил немало интересных сведений.
На следующий же день Гриша, остриженный под гребенку, в форменной курточке с белыми погонами, был посажен в "точку", то есть в приготовительный класс, и, по счастию, ему довелось сидеть с своим новым другом. После классов, когда малолетняя рота была во фронте, готовясь идти обедать, вошел высокий, сухощавый ротный командир и, обходя по фронту, заметил новичка и, приблизившись к нему, спросил:
- Ну что, Лаврентьев, не скучно у нас? Привык?
- Привык.
- А знаешь ли, как зовут ротного твоего командира?
- Александр Егорович.
- Ай да новичок!.. А это у тебя что? - наклонился Александр Егорович, рассматривая лицо Лаврентьева и дотрогиваясь пальцем до большого синяка на лбу.
- Я ушибся.
- Ушибся? Когда ушибся? Ты, Лаврентьев, уже врешь? Вижу - дрался! С кем ты дрался?
- Я не дрался, я ушибся.
Селедка пристально взглянул на Гришу, едва заметно улыбнулся и, потрепав его по щеке, проговорил, отходя:
- Смотри, Лаврентьев, вперед так не ушибайся... Ведите роту! обратился он к дежурному офицеру.
Рота пошла в столовую. Жучок одобрительно подмигнул своему новому другу. И за столом поступок новичка вызвал всеобщее одобрение. Все находили, что новичок совсем молодец.
Несмотря, однако, на первые свои успехи и на дружбу, которую оказывал ему Жучок, Гриша все-таки тосковал первое время в корпусе, нередко вспоминая няню, кучера Ивана, маленьких своих друзей, отца дьякона и раздолье деревенской жизни.
Корпусная жизнь со всеми ее обычаями казармы - мальчик поступил в 1852 году, когда солдатчина была в большой моде в морском корпусе, - первое время очень смущала Гришу, привыкшего к простору полей, шуму леса и забавам деревни. Тесно и скучно казалось ему в ротной зале, негде было разгуляться, нельзя было с отцом дьяконом насвистывать птиц, запрячь с Иваном лошадь, а главное - не было Арины Кузьминишны, которую так сильно любил мальчик, и он первые дни очень тосковал, несмотря на старания доброго Жучка развлечь своего нового друга. Он добросовестно выучил его многим кадетским штукам и фокусам, которые, по уверению Жучка, составляли секрет немногих; он предлагал даже Лаврентьеву по вторникам и субботам, когда на третье блюдо давали слоеные пироги с яблоками, меняться пирогом на "говядку", убежденный, что яблочный пирог значительно повлияет на расположение духа Лаврентьева, но, однако, Гриша все-таки тосковал, к изумлению веселого и забавного Жучка. Он заметил, что Лаврентьев, ложась спать, всегда закрывает лицо одеялом и даже не хочет толковать о "домашнем", говоря, что хочется спать. "Уж не ревет ли Лаврентьев?" - заподозрил Жучок и решился обследовать это обстоятельство. Однажды, когда в спальне была тишина, все мальчики спали, Жучок осторожно поднялся с постели, незаметно подошел к кровати Лаврентьева и услышал тихий плач. Жучок тихо подтолкнул своего друга и произнес голосом, полным участия:
- Это я! Жучок!.. Отчего ты, Лаврентьев, скрытничаешь? Разве мы не друзья?! Чего ты плачешь? Не нравится, что ли, в корпусе?
- Нет, не нравится. То ли дело в деревне.
- И мне прежде не нравилось, а теперь ничего себе. Прежде, Лаврентьев, так домой хотелось... Ты, видно, по матери скучаешь? - осторожно спросил Жучок, присаживаясь к кровати.
- У меня, Жучок, нет матери. Она давно умерла.