— В Мюнхен! Колыбель нашего движения, дружище! Родина толстых животов и крохотных мозгов. Слава богу, лишь проездом в Бад-Висзее, на очаровательный курорт. Доводилось бывать?
— Нет. Никогда не ездил в отпуск. То дети слишком маленькие, то времени нет, то денег.
— В те дни Берлин был праздником. Зачем куда-то уезжать, верно?
— Верно.
Обоим взгрустнулось. Гельмут допил вино, залакировал его коньяком и спросил счет.
— Особой прелести поездка не сулит. Сам по себе Бад-Висзее прекрасен, но компания скверная. Гей-гоп! Долг зовет. В трудах без игрищ шеф куксится, и мне надлежит подыскать ему партнеров.
Прощаясь, Гельмут взял Вольфганга за руку:
— Не забудь, я могу помочь. Мы, штурмовики, делаем что хотим. Скоро не будет ни армии, ни полиции и даже правительства, только СА. Мы — партия, и мы — нация. Даже Адольф побаивается Рёма. Ну еще бы — трехмиллионное войско. СА — крупнейшая европейская армия, которая подчиняется не королю Адольфу, а королеве Эрнсту.
— Я признателен. Спасибо.
На выходе из ресторана они расстались: Гельмут сел в поджидавший его черный «мерседес», Вольфганг потопал пешком.
Мысли его были в далеком прошлом. Берлин двадцать третьего года, клуб, беседы с головокружительной девушкой о театре и живописи.
Любовь к Катарине сгинула. Впрочем, любви в подлинном смысле слова никогда и не было. Истинной любовью была Фрида, а Катарина — так, морок, наваждение. Правда, искреннее и красивое, в котором были и общность взглядов, и плотское влечение. Ужасно, как ей не повезло. Если б он мог полюбить другую женщину, его избранницей, конечно, стала бы ошеломительная красавица Катарина.
Какие беседы о театре и живописи! Какой стиль! Какая пленительная внешность!
И вот.
Ему доводилось видеть лица, обезображенные страшной болезнью.
Вольфганг отогнал жуткие образы и вновь представил девятнадцатилетнюю красавицу-брюнетку. Невероятно блестящие волосы, стрижка «боб». Взгляд с поволокой. Пурпурные губы. Она болтает об Эрвине Пискаторе и Бертольде Брехте. И одну за другой таскает сигареты из его пачки «Лаки Страйк», что лежит на барной стойке.
Плутая в 1923 году, Вольфганг не видел, что происходит вокруг.
Иначе бы наверняка заметил большой черный фургон перед домом. Обратил бы внимание на ребячью стайку, которая словно чего-то дожидалась и, поглядывая на него, хихикала. Подметил бы нервозность консьержки, которая еще неприветливее обычного буркнула «добрый вечер» и тотчас спряталась за дверью.
Но охмелевший мозг, погруженный в воспоминания, смекнул, что дело неладно, лишь когда древний лязгающий лифт привез Вольфганга на его этаж и сквозь ромбовидную сетку он увидел, что дверь в квартиру настежь распахнута.
Явно что-то не так.
Вольфганг сдвинул решетку лифта, шагнул на площадку, и в ту же секунду из квартиры донесся крик Пауля:
— Беги, папа, беги!
Но было поздно.
Вольфганга вмиг скрутили и втащили в квартиру, где он увидел Фриду: оцепенев от страха, она прижимала к себе сыновей.
В квартире еще было с полдюжины мужчин; одни в цивильном, другие в форме, какую Вольфганг видел лишь в кинохронике: устрашающе черный наряд, на фуражках кокарды — череп и скрещенные кости.
Одна из черных фигур держала гравюру Жоржа Гросса, лет десять висевшую над пианино: 1918 год, военная медкомиссия признает скелет годным к строевой службе.
Кулак в кожаной перчатке проткнул эстамп, вдребезги разнеся стекло. Осколки посыпались на пол.
— Любишь этого декадента? — с надменной издевкой спросил эсэсовец.
Декадент? Мозг, даже охваченный паникой, возмутился этаким неслыханным произволом: бандит врывается в чужой дом, срывает со стены и уничтожает картину, а потом еще имеет наглость называть
— Да, — только и смог ответить Вольфганг. Он прекрасно понимал: нагрянула беда и никакие слова не имеют значения. За ним пришли, вот и все. Почему — никто не знает. За прошлый год он потерял уйму друзей и знал: стоит попасть под прицел этих людей — простись со всякой надеждой…
Другой эсэсовец ухватил драгоценную трубу Вольфганга:
— Играешь негритянскую музыку?
И вновь небрежная издевка. Похоже, и впрямь они считают цивилизованными людьми
— Да… я играл джаз… но сейчас…
Заговорил человек в гражданском. Явно гестаповец, о чем свидетельствовали неизменный габардиновый плащ и хомбург, наводившие ужас на всякого немца, даже самого ярого нациста.
— Мы получили информацию, что ты диверсант. Опасный
— Опасный? Я музыкант.
— Играешь негритянскую музыку.
— Что в этом опасного?
— Она развращает. Германия оберегает себя от декадентской и прочей скверной культуры. Пошли.
Отчаяние затопило Фриду.
— Послушайте, господин офицер! — взмолилась она. — Здесь какая-то ошибка, он всего лишь бедный музыкант. Совсем безвредный. А я врач, в округе меня знают, многие знакомые арийцы подтвердят, что муж мой человек маленький. Здешний лютеранский пастор скажет, я знаю… Сейчас, я только позвоню ему!
— Иди сам, Штенгель, или мы тебя заставим. — Гестаповец выставил палец. — Вряд ли ты хочешь, чтобы это видели дети.
Вольфганг глянул на родных.