— Хотят нас запереть, — сказал Вольфганг под собственный бунтарский аккомпанемент из «Мэкки-ножа».
Моргенштерн попросил разрешения позвонить, чтобы сообщить новость сыну.
Пришли Фридины родители.
У Фриды разрывалось сердце — таким она отца еще не видела: сдерживаемая ярость и полное смятение. Всего пару недель назад капитан Константин Таубер был значительной фигурой берлинской полиции. Ветераном войны, орденоносцем. Глубоко консервативным немецким патриотом, поборником закона.
Теперь он никто. Человек без гражданского статуса, работы и прав.
— Вчера в участок заявился штурмовой отряд, — поведал Таубер.
И вновь политес.
Словно речь шла о чем-то понятном и знакомом, а не совершенно чужеродной силе, чья первобытная жесткость и невежественность превосходили всякое понимание.
— Просто ввалились, — продолжил герр Таубер. — С тех пор как герр Гитлер стал канцлером, они являлись когда хотели, но вчера пришли за мной. Еще недавно этих самых молодчиков я арестовывал за дебоши, запугивание людей и прочие безобразные хулиганства. Сажал в кутузку. А теперь они на коне! Потребовали освободить стол! Забрали фуражку и револьвер. Сказали, я недостаточно немец, чтобы служить в полиции. Однако я сгодился для газовой атаки под Верденом, а? И был вполне хорош, когда за кайзера три года гнил в окопах!
Он смолк, взял чашку кофе и ухватился за женину руку.
— Мы пришли, потому что прочли указ о врачах-евреях, — сказала фрау Таубер. — Ужасно! Отлучить тебя от пациентов!
— В нашей семье было два уважаемых профессионала, теперь ни одного, — пробурчал капитан Таубер.
— Да ладно, пап. Ты же не хотел, чтобы я стала врачом.
— Это было давно. Я изменил свое мнение. И очень тобой горжусь. Разве я не говорил?
— Вообще-то нет.
Повисла тишина, которую нарушил Вольфганг:
— Ничего, папаша. В семье еще остался музыкант.
Таубер лишь зыркнул.
Поговорив по телефону, вернулся Моргенштерн:
— Прошу прощенья, герр капитан. Может быть, у вас остались друзья среди коллег?
— Меньше, чем я полагал, — ответил Таубер.
— Дело касается выездных виз. О них объявили только сегодня, — наверное, их в одночасье не введут?
— Нет. Они не сверхчеловеки, что бы о себе ни говорили. Даже в нынешние невероятные времена нужна определенная процедура, дабы граница функционировала как положено. Одного хотенья мало.
— Не могли бы вы, герр капитан, узнать, когда потребуются эти визы?
— Попробую, — сказал Таубер. — Называйте меня просто «герр», я уже не капитан.
Он встал и пошел в коридор к телефону. Фрида смотрела на отца. Он выглядел глубоким стариком: ссутулился и волочил ноги по синему ковру. Видимо, отец и сам это почувствовал, потому что вдруг выпрямился, расправил плечи и чуть вскинул голову.
Молодец, подумала Фрида. Нам нельзя сгибаться. Вольфганг всегда говорил мальчикам: хотите себя чувствовать рослыми, держитесь прямо.
Телефон зазвонил, едва герр Таубер потянулся к трубке.
— Квартира Штенгелей, — сказал он. — У аппарата Таубер.
Через минуту он вернулся в комнату:
— Звонил герр Фишер, хозяин универмага. Спрашивал, не знаем ли мы, где Дагмар.
Тихий день в магазине
После побега Дагмар штурмовая банда еще минут десять издевалась над ее родителями.
Герр и фрау Фишер ползали на четвереньках, собирали обрывки транспаранта и, давясь, вылизывали тротуар.
— Пожалуйста, воды, — прохрипела фрау Фишер, с земли глядя на молокососов, годившихся ей в сыновья.
— Чего ты там мямлишь, свиноматка? — заржал один. — Говори по-немецки. Я тебя не понимаю.
Распухший язык еле ворочался во рту, забитом песком и грязью.
— Сжальтесь… воды… — вновь попыталась выговорить фрау Фишер.
О жалости не могло быть и речи. И дело не в том, сказали бы палачи, что у них нет ни сердца ни совести, а просто евреи не заслуживают сочувствия. Ибо преступления их ужасны, а натура коварна. Непременный долг всякого немецкого патриота — быть бессердечно жестоким к этим нелюдям.
Всего лишь на прошлой неделе в передовице «Фёлькишер Беобахтер» герр Геббельс особо предостерег против соблазна проявлять жалость, напомнив достойным немцам, что это не просто безвольная глупость, но измена. Родичи несчастной еврейской бабули, в Берлине взывающей о помощи, засели в Вашингтоне и Москве и радостно потирают руки, замышляя уничтожить европейскую цивилизацию, подчеркнул министр пропаганды.
Посему фрау Фишер, чья нация представляла страшную угрозу для Германии, никак не могла рассчитывать на стакан воды.
Что вполне устраивало высившихся над ней молодчиков, ибо нет ничего приятнее, чем изгаляться над беспомощным существом.
Конец пытке положило не сострадание, но прагматизм. Слух о сцене, разыгравшейся перед знаменитым универмагом, достиг кабинетов на Вильгельмштрассе, занятых теми, кто понимал: за рубежом не одобрят подобные инциденты. Для нового немецкого правительства, желавшего, чтобы мир услышал его голос, это пока еще имело значение.