Продрогнув, проголодавшись и устав от хождения и горьких раздумий, он направился во «Флоренцию», чтобы повидать Гаврилыча, единственного в Москве человека, который доподлинно понимает, как ему сейчас тошно. Гаврилыч опять снял фартук и колпак, подсел к его столику, но ни есть, ни пить не стал. Ему предстояло вечером кормить швейцарскую делегацию, приехавшую на какой-то симпозиум в большом числе членов.
- Ладно, - сказал Овцын. - Посидите так, Гаврилыч...
Он пил и рассказывал, рассказывал и опять пил, а повар все понимал и находил нужные слова для сочувствия.
- Очень требовательный вы человек, Андреич, - говорил повар. - Все вам подай высшего качества, с лимончиком. Скажем, Ксенечка наша - уж как она вас любила, как обихаживала, всю себя отдавала вам. Другой бы господа бога возблагодарил пламенно, что встретил такую женщину. А вы? Знаю, почему отвергли. Не девственница она, прошлое подмочено, душа надломлена. С изъяном человек. Сторонитесь вы таких.
- Сердце, Гаврилыч, лишено рулевого управления, - сказал Овцын. -Оно движется по воле стихий. При чем тут изъян?
- Какая воля стихий, - возразил повар. - На всякий человеческий шаг есть причина. Не сделал шага, и этому причина отыщется. Я вас понимаю, Андреич. Сам такой же, ну, конечно, пониже ростом. Все в моей жизни должно идти так, как я сам себе наметил, а не как некий Спирька меня заставляет. Но иногда...
- К черту! - перебил Овцын. - Был ведь человеком, делал дело, жил, уважал себя, не юлил, не обманывал, знал свою цену. А теперь что? Мелочь, килька-человек, пустячок, тряпка для затыкания дыр. И силы ведь много, Гаврилыч, сила бурлит, сила просится в дело! Куда ей деваться? В бутылку?
Верно, можно и в бутылку...
- Иногда приходится потерпеть, - сказал повар. - Смирить себя. На это тоже требуется употребить силу.
- Достоевщина, - усмехнулся Овцын. - Не хочу смирять себя. Никто от этого ничего не выиграет. Надо жить ярко, на виду, чтобы о тебе вспомнили, когда ты уже сгоришь. Даже Герострата я уважаю больше, чем смиренных прихожан храма Артемиды.
- Чтоб я еще знал, кто такая Артемида, - улыбнулся повар.
- Это неважно, Гаврилыч. Важно, что в ночь, когда родился Александр Македонский, безумец Герострат, томимый жаждой славы, поджег храм Артемиды в Эфесе.
- Одна спичка прославила человека навечно,- покачал головой Алексей Гаврилович.
- Он высек огонь из кремня. Но дело не в этом. Тебе не кажется, Гаврилыч, что все человечество, я не говорю о болоте, которое только жрет, совокупляется и спит, состоит из созидателей и разрушителей, из строителей храмов, хрен знает, как его фамилия, и Геростратов? И обе эти должности равно почетны и необходимы, как необходимы свет и тьма, плюс и минус, жизнь и смерть. Тебе так не кажется, Гаврилыч?
- Если красивый храм, зачем же его поджигать? - сказал Алексей Гаврилович. - Никакой в этом нет необходимости, никакого почета. Не так уж много хороших зданий.
- Что такое хорошо, а что такое плохо, кто знает? - проговорил Овцын и почувствовал, что думать - это уже трудное для него дело, язык болтает сам по себе совсем не то, что надо было бы сказать. Он спросил: - Меня не выгонят отсюда, когда придет эта зарубежная публика?
- Хорошо бы вам сейчас домой, Иван Андреевич, - сказал повар. -Самое время.
- Домой? А там что хорошего?
- Жена, - сказал повар. - Она - родной человек. Это много значит, когда рядом родной человек...
- Никого не будет рядом, - сказал Овцын. - Жена театре.
-Как же она без вас пошла? Муж и жена должны вместе развлекаться, когда они вместе живут.
- Это работа. Пишет про театр. Так я еще посижу, Гаврилыч?
- Сидите, Иван Андреевич, - сказал повар. - Никто, конечно, вас отсюда не попросит. Только не пейте больше. Или возьмите винца сухого.
Он проснулся в незнакомой квартире, одетый, на старомодном диване с валиками, ощущая жестокую жажду. Нашел ванную, приник к крану и пил ледяную воду, отрывался и снова пил, не обращая внимания на ломоту в зубах. Вернулся в комнату, удивляясь, осмотрел буфет, устланный вышитыми салфеточками, четырехугольный стол под тяжелой скатертью, накрытый бархатным ковриком телевизор и высокие старинные часы, где за стеклянной дверцей бесстрастно мерил свои амплитуды латунный маятник. Часы показывали половину восьмого, дома он вставал в это время. «Какие черти занесли меня в эту купеческую горницу?» - подумал он.
Вспомнил, как вчера ушел Гаврилыч, и он подозвал сутулого, лысоватого Степочку.
- Алексей Гаврилович рекомендовали вам Тибаани, - любезно доложил Степочка.
- К чертям Тибаани! - сказал Овцын. - От него только чаще брызгают. Принеси, Степочка, что-нибудь для взрослых.