— Ну что у вас опять? — спросила мама. Лицо у неё было бледное, наверное, кто-то из карапузов капризничал или снова за Сурженко родители поздно пришли. — Давайте-ка миритесь, бойцы. А то ужинать не пущу.
Дед приобнял её за плечи, звонко чмокнул в щёку:
— Не выдумывай, — сказал глухо. — Ужин я сам сейчас сделаю, иди отдыхай.
— Из-за чего поцапались?
Дед только отмахнулся:
— Мужские дела, не мешайся. Иди, иди… Мы тут сами.
Сашка сидел к ним вполоборота. Он знал, что будет дальше. Подумал с горечью: если Максу из двадцать шестой дядя давал советы, а Курдину дедушка, наверное, будет рассказывать про свои фильмы и спектакли, то вот Сашкин дед — он ничем подобным заморачиваться не станет. Только с утра до ночи читать нотации, учить жизни. «Война — это плохо, в войну не играют! Как можно играть в горе или смерть?!»
— Покажи. — Дед навис над Сашкой. Пахло от него уже сносней. Ненамного, но терпеть можно было. — Не бойся, не отберу.
Сашка выдвинул ящик и достал двух раскрашенных морпехов.
Подтянув к себе табурет, дед грузно опустился на него; зажал в пальцах одного из морпехов и, сосредоточенный, хмурый, принялся вертеть так и эдак.
— Похож. Только ремень не чёрный — фиолетовый должен быть. И «эфки» они с собой не носили. При зачистках от «эфок» мало толку. — Он поставил солдатика на столешницу, тот упал, и дед, подняв, провёл подушечкой пальца снизу по подставке. — Не подровнял… а, краска попала. — Он выудил из кармана трофейный перочинный нож, щёлкнул лезвием и одним ловким движением убрал всё лишнее. Теперь морпех стоял ровно и крепко.
Дед осмотрел второго, кивнул.
— Эти были самые паскудные. Их пускали, если по-другому было никак. Мы их звали «прокажёнными». За лица размалёванные… и не только. — Он откинулся на табурете, упёрся спиной в шкаф. Тот чуть скрипнул. — Появились они не сразу.
Сашка сидел тихо. Дед сегодня был странный, странней обычного.
— Ладно, — сказал он, — забыли. Хочешь — играй. Лучше так…
За ужином дед шутил и вообще казался слишком бодрым.
— Что, всё-таки подписали договор? — спросил отец.
Мать с укоризной взглянула на него, а дед только хмыкнул:
— Как же! Им, сукиным котам, новенькое подавай! «Ваше „Горное эхо“ — конечно, классика и бестселлер, но к этой бы поэме две-три новых бы…» Ничего, я им напишу! Делов-то! Напишу так, чтоб аж… — он опять до хруста сжал кулак и потряс им в воздухе. — Они от страха верноподданического обосрутся, но напечатают, да!.. Ты, доча, на меня не смотри и не шикай! Сам знаю! Но я — дикарь, мне можно!
— Не выдумывай, — устало сказала мама. — Ну какой ты дикарь?..
— Окультуренный! «Осознавший» и «бежавший из постдиктаторской анархии». Что я, по-твоему, газет не читаю? До сих пор вон пишут, а сколько лет прошло…
Папа покачал головой и даже отложил в сторону свой электронный ридэр.
— Какое вам дело до их мнения? Они все эти годы говорили и будут говорить. У них мозги так устроены. Без этого они же сойдут с ума от собственной никчемности.
— Не любишь ты людей, — усмехнулся дед. — А ещё врач.
Он вдруг успокоился, как будто решил наконец для себя что-то очень важное.
Папа пожал плечами:
— А вы — любите? Всех, до единого? После всего, что пережили?
Дед залпом допил чай и промокнул усы салфеткой.
— Это, — сказал, — другая история. Не за столом и не при детях…
Когда Сашка чистил зубы перед сном, он услышал, как мама с папой моют посуду и вполголоса о чём-то спорят.
— …опять устроит какую-нибудь глупость.
— Не устроит.
— Уверена?
— Все эти годы он не вмешивался.
— Но мы же с тобой знаем, что хотел. А сейчас, когда… Ты ведь слышала, что он говорил.
— Он говорит это не первый раз. Пусть говорит. Они его там не воспринимают всерьёз.
— Наши или?..
— И те, и те. Пусть говорит. Это он себя накручивает, ему тогда лучше пишется.
«Ну да, — мрачно подумал Сашка, — ему лучше, а другим страдать».
Дед нацепил очки, устроился у себя за столом и погасил верхний свет. Абажур с фениксами придвинул поближе, разложил тетрадки, какие-то пожелтевшие листы, блокноты. Щёлкал семечки и шуршал бумагой. Иногда делал пометки огрызком карандаша.
Семечки и стихи — это у него было неразделимо, как вдох и выдох. Сашка, когда совсем мелкий был, думал, что все поэты так писали: и Святослав Долинский, и Анатоль Пуассэ, и даже великий Ричард Олдсмит, — в одной руке перо, другая бросает в рот семечки.
— Санька, подойди-ка, — проронил дед, не оборачиваясь.
Сашка подошёл.