Да нет, конечно. Мать вышла во внутренний дворик, прикрыла раздвижную дверь, стала кричать и плакать, обхватила себя руками за плечи и, наверное, несколько раз пригрозила, что уйдет от него и так далее. Но потом мы как-то смирились. У матери просто больше не было сил справляться и с ним, и с нами, а ведь не так давно нас стало уже не трое, а четверо, и она, похоже, смирилась с тем, что пить он не бросит, что он рожден, чтобы пить, — а пил он вполне неплохо, кстати сказать, вполне грамотно, он был не гулякой-кутилой, а вполне безвредным, если его не провоцировать. А поскольку с маленьким ребенком было намного труднее резко сняться с места и уехать (даже угрожать этим труднее), то мать, как я понимаю, вымотавшись, просто заключила с ним договор: каждый вечер выпиваешь столько-то и не больше. А если подумать, сколько концов он намотал, чтобы нас обмануть, и все это лишь ради того, чтобы мы от него не ушли, — ему приходилось составлять хитрое расписание, делать сомнительные штуки, опускаться до мелкого обмана, например с хинином и большими стаканами, и все это лишь для того, чтобы мы его не бросали, — если собрать все это воедино, то станет понятно, что он, конечно, был не идеальным, но вполне достойным человеком. И вот так он сократил свою ежедневную дозу, охотно согласился с условиями перемирия, дома пил только пиво и вино, а когда Тоф начал ползать, а потом ходить, то и характер у отца выправился. И сказать по правде, мы почти согласились, что такой вариант — лучший. На собраниях «Анонимных алкоголиков» была какая-то нехорошая атмосфера, и все эти взрослые в доме, и вся эта болтовня, и курево — это ему совсем не подходило, он ведь не был компанейским человеком и не велся на такие штуки. В общем, нам тоже не хотелось, чтобы отец был членом «Анонимных алкоголиков». Ему надо было, чтобы он сам решал, держаться в рамках или завязать совсем, да и мы предпочитали, чтобы это было именно так. А «Анонимные алкоголики» с их апелляцией к высшим силам и прочей ерунде были для него смерти подобны, и по сути там для него не было ничего осмысленного. И когда призрак целительства исчез, всем стало легче, ведь все тайное стало явным и мы точно знали, чего ждать от него, а он знал, чего ждать от нас, и все мы были готовы к возможным случайностям. До этого у меня это плохо получалось, я ведь никогда не знал, чего от него ждать. Понимаете, с самого раннего детства у меня было дикое воображение, взращенное фильмами ужасов, — вот, например, я много лет был абсолютно уверен, что первый этаж, когда мы засыпаем, превращается в лабораторию, где проводят эксперименты над людьми; я свел в одно целое то, что видел в «Коме» и «Уилли Вонке»; там везде бегали умпа-лумпа и висели человеческие тела[122] — и если я сталкивался с его неуравновешенностью, даже в минимальных своих проявлениях, все сливалось воедино и рождало во мне смятение и ужас, даже когда для этого не было оснований… Понимаете, для меня все прекратилось, а тонкая нить доверия между отцом и сыном лопнула, когда мне было, кажется, лет восемь, после случая с дверью.