Читаем Душа Петербурга полностью

Немезида мотивируется грехом происхождения «на костях», богоборчеством основателя и преданностью Мамоне[232] жестокосердных обитателей, глухих к стонам отверженных.

Описание Северной Пальмиры отсутствует, да и странно звучало бы оно в устах старого рыбака, рассказывающего предание о затонувшем городе. Он погиб за свои грехи, как Содом и Гоморра, и мертвое море покрыло его. Вторая русская легенда о подводном городе. Китеж[233] и Петербург.

Мотив борьбы, зазвучавший в начале XIX века, к середине его прозвучал мотивом гибели. Постепенно омрачался светлый лик творения Петра. Наш город превратился в темного беса. Однако весь этот период Петербург продолжал волновать души, хотя бы и недобрыми чувствами. Действие его на душу остается острым и напряженным. Образ его, хотя и окрасившийся в мрачные тона, продолжает быть ярким. Еще не пришло время превращения его в тусклый, больной, скучный город казарм, слякоти и туманов.

<p>III</p>

В сороковых годах разгорелся спор между западниками и славянофилами. «Петербург» сделался лозунгом борющихся групп. Для одних он явился символом разрыва со святой Русью, для других — залогом объединения с Западом. Таким образом, передовая часть общества встала на защиту Петербурга. Припомнили, что «здесь нам суждено в Европу прорубить окно».

К сожалению, однако, для обеих борющихся групп Петербург оставался только символом. Славянофилы не знали его лица и знать не хотели. Иван Аксаков призывал к торжественному отречению от него как от сатаны.[234] Дунь и плюнь.

Но и западники, защищавшие дело Петра, не знали души Петербурга, да как-то и не умели к ней подойти. В сущности, они не любили Петербурга и в этом отношении разделяли отношение к нему всего общества. Если мы у Белинского[235] встретим страстные речи в защиту его, нас это не должно ввести в заблуждение. Здесь идет борьба за символ, а не за «нечеловеческое существо» города с его духом и плотью.

Один Герцен сумел заглянуть в подлинный лик города, просвечивающий сквозь обывательскую суету и каменные громады. В «Былом и думах» он искренно признается, что покидал Петербург с чувством, близким к ненависти. Лица города, казалось, он тогда не ощутил.

«Стройность одинаковости, отсутствие разнообразия, личного, капризного, своеобычного, обязательная форма, внешний порядок — все это в высшей степени развито в казармах».[236]

Здесь верные замечания (например, отсутствие капризного) смешиваются со столь несправедливыми (отсутствие личного, своеобразного), что хочется отнести их на счет разрушающей работы времени: воспоминания дали стершийся образ. Наблюдения непосредственные были проникновеннее, в них можно найти тонкие впечатления и взволнованные слова. В статье,[237] написанной немедленно после пребывания в Петербурге, Герцен стремится охарактеризовать психологию города.

«Петербург удивительная вещь!» —

восклицает он с недоумением и признается, что мало понял его.

«Оригинального, самобытного в Петербурге ничего нет».

«Петербург тем и отличается от всех городов Европы, что он на все похож».

«Ему не о чем вспомнить, кроме Петра I, его прошедшее сколочено в один век».

«У него нет истории в ту и другую сторону».

Город без своего лица, без прошлого и будущего, какое-то пустое место. Однако оказывается, что он доволен своим удобным бытом, не имеющим корней и стоящим, как он сам, на сваях, вбивая которые, умерли сотни тысяч работников. Но характеристика Герцена в ее целом оказывается сложной и неуравновешенной, как и чувство, вызванное в нем этим городом, разгадать загадочное существование которого Герцен не имел средств. Для него Петербург «полон противоречий и противоположностей, физических и нравственных». «Это разноначальный хаос взаимно гложущих сил». Распалось первоначальное единство, чарующая гармония Северной Пальмиры. В душе ее воцарился хаос, как в окружающих ее стихиях. И внешность ее резко изменилась. Новое, что создавалось в ней, становилось все более и более убогим. Благодаря утрате стиля, Петербург показался Герцену безликим городом, на всех похожим. Давно ли он мог казаться Батюшкову «единственным городом»!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология