По вечерам меня терзали приступы лихорадки. Не успевал я забраться под одеяло, как постель становилась мокрой от пота. Вскоре я уже не мог ничего есть. Мадам Женгини отчаялась мне помочь. Она пыталась кормить и поить меня силой. Но я не мог сделать ни глотка. Эпоха стояла мне поперек горла. Спустя месяц от меня остались лишь кожа да кости. Я начинал терять рассудок. Однажды утром я так и не смог выйти из забытья, несмотря на мольбы хозяйки дома, пощечины и даже графин воды, вылитый мне на голову. Мадам Женгини додумалась позвать священника. И случилось чудо: когда кюре приготовился дать мне последнее причастие, я очнулся. Нет, я не видел ничего стыдного в том, чтобы умереть по-христиански! Но раз уж родился евреем, я хотел остаться им до конца.
Однажды я открыл глаза и не увидел света, пробивающегося через щели жалюзи. Не увидел ни картины на стене, ни ночника, ни столика, где всегда лежала Библия. Распятие над кроватью тоже исчезло. Я решил было, что ночь еще не кончилась. Однако с улицы доносился шум рынка, выкрики торговцев рыбой. Какая-то женщина пела во дворе. Я ущипнул себя за руку. Нет, не сплю. Я широко раскрыл веки — но так ничего и не увидел.
Я ослеп.
Сердце сильно, забилось. Руки задрожали. Тело внезапно выгнула судорога. Все мышцы затвердели, как камень. Слюна выступила в уголках губ. И тьма медленно, постепенно рассеялась. Зрение вернулось.
Но свет, увиденный мною, не был уже ярким солнцем Лазурного Берега. Едва брезжил пасмурный рассвет. Такой знакомый — как и местность вокруг. На вершинах гор лежал снег. Речка неспешно текла по долине. Мне даже показалось, что в воде шныряют карпы. Потом я обнаружил, что следом за мной идет Гломик. И тотчас же, еле сдержав великую радость, увидел рядом отца! Он медленно шел по грязи, лицо его избороздили морщины, волосы поседели, но отец был все тот же: сутулая спина и непреклонный взгляд. Как ни странно, никто не удивился моему появлению. Папа не принялся расспрашивать, как я жил все эти годы. Никто не попрекал меня долгим отсутствием. Все просто молча шли по раскисшему снегу.
Прядь волос упала мне на глаза; рука поднялась, чтобы отбросить ее. Я успел заметить кольцо на пальце. Это была мамина рука. Лицо отца склонилось к ее лбу, я услышал звук поцелуя. Прядь снова упала, на этот раз отец сам отвел ее. Папа прошептал: «Я люблю тебя, милая, я люблю тебя, Рахиль. Как-нибудь обойдется».
Теперь мне все стало ясно. Я смотрел глазами моей матери.
Я был в сотнях километров от мамы, но я видел все, на что падал ее взгляд, слышал то, что слышала она. Тело мое, исходящее потом и гноем, оставалось в Ницце, но дух вернулся к своим. Я наконец соединился с душою моей матери.
— Нас больше ничто не разлучит, — шепнул отец.
— Я беспокоюсь о Натане, — еле слышно откликнулась она, — Что с ним станет, если не будет нас?
Я хотел крикнуть что-нибудь ободряющее, но ни один звук не срывался с моих уст. Я был заключен в сознании мамы, но не мог общаться с нею. А с папой все было, как прежде: мы возобновили свой диалог глухих.
Мне хотелось погладить маму по щеке — но я не мог пошевелиться. Наверно, хоть надорвись я в крике, ее ушей не коснулся бы ни единый звук.
Несмотря на лихорадку, испарину, судороги, несмотря на невозможность связи, я чувствовал себя хорошо в этой чистой душе, в уюте святого материнства. Здесь со мной не могло случиться ничего плохого. О, если бы время могло остановить свой бег!
Мы идем по снегу — отец, мать и мой дух. Редкие хлопья уносит ветер. Капли пота смешиваются со слезами, туманящими глаза. Пальто не греет. Скрип шагов глухо разносится в тишине. Давайте вернемся туда, где поют цикады!
Здесь все жители местечка. Все они идут в одном направлении. Куда? В маминых мыслях на это нет ответа. Там — только глухое отчаяние. Рядом с Гломиком Всезнайкой тащится старый Мордехай. Двоюродный брат Шлома поддерживает тетю Шейну. Соломон задыхается и отстает. Все молчат, даже не молятся. Холод сковал тела, и страх отнимает язык.
Лай немецких команд наводит ужас на людей. Они идут, как автоматы — куда велят. Маму одолевают мрачные мысли. Она тревожится обо мне. Я здесь, мама! Посмотри же в глубину своего сердца! Я вернулся. Не плачь. Можешь отругать меня за то, что так долго не шел!
То и дело позади нас, в конце колонны, слышатся выстрелы, и на грязном снегу остаются тела. Мама не осмеливается оглянуться.
Между двумя большими белыми облаками проглядывает кусочек синего неба. В тот миг, когда он исчезает, яркий луч света падает на землю. Маме чудится в этом знамение Бога.
Пожатие папиной руки слабеет. Черты лица его, заострились, он бледен. Шаг его замедляется. Мама, наоборот, ускоряет ход. «Бодрись!» — шепчет она. Он делает над собою усилие.
Порой я слышу плач младенца, выброшенного в придорожную канаву, женский вопль и треск выстрела. Порой кто-то из мужчин останавливается и громко призывает Всевышнего.
Ответ — выстрел. Мы ступаем по снегу, залитому кровью.