И потому сегодня я покинул театр, заглянул в подвернувшийся по пути супермаркет, чтобы купить немного льда, грудку индейки и помидоры — первое, что пришло в голову, — и, уклонившись от обычной борьбы с автоматическим кассовым аппаратом (они вдруг
Давайте-ка мы вернемся к красной нити, она же тема, этой главы.
В моем позорном перечне я указал среди мест, где принимал кокаин, палату общин — и это чистая правда. Сидя там в упоительно старом и удобном кожаном кресле после приятного, но не слишком приятного — в конце концов, это всего лишь клуб — завтрака с членом парламента (нам нет нужды тянуть сюда за уши его имя) и покручивая в руке стакан с бренди, я выразил желание сходить «по-маленькому». Член парламента указал на дверь в углу комнаты, сказав, что мне надлежит свернуть за ней во второй уходящий направо коридор. Я вперевалочку прошелся по коридору и попал, к моему испуганному удивлению, в уборную, предназначенную только для мочеиспускания. Да еще и с одним-единственным писсуаром. И никаких кабинок. Гадить, как многие годы назад столь точно предсказал в утопическом романе «Вести ниоткуда» Уильям Моррис, дозволяется только членам палат, подумал я. И потому я — с сердцем, работавшим, как паровой двигатель, с пугливым «а-подите-вы-все» отчаянием настоящего нарика — досуха протер галстуком пристенную часть верхушки писсуара, нарубил на ней дорожку, достал соломинку и уже подносил ее к носу, когда в уборную вошел, радостно напевая, веселый, краснолицый, основательно позавтракавший парламентарий, коему больше не суждено уже было отпраздновать свое семидесятилетие.
— Простите! — приглушенно воскликнул я, загородив телом постыдную дорожку. — Я понимаю, как это глупо. Но я стесняюсь писать при посторонних. Если кто-нибудь стоит за моей спиной, у меня просто не получается.
— О, понимаю, — весело произнес, отступая в коридор, парламентарий. — Вы вот до моих лет доживите. Чертова простата не позволит вам и каплю сронить, пока вы не обругаете ее или не умаслите. Давайте, действуйте.
Зажав всю мою отвагу в одной руке и соломинку в другой, я громко, как ревущая «Слушайте, слушайте!» палата общин, откашлялся, втянул дорожку в нос и распрямился. Старый кутила топтался снаружи, все еще напевая — мелодично и тактично. Я собрал указательным пальцем остаток порошка, втер его в десны, ухитрился извергнуть прерывистую, но настоящую струйку и устыдился, обнаружив, что оставил ожидавшему своей очереди джентльмену лужицу на полу. И, повозившись с кранами и полотенцами, сбежал назад, в «курительную», как она, помнится, называлась в те времена. Сейчас там, наверное, «салон травяного отвара».
Я уже говорил в одной из моих книг, в блоге или где-то еще, как, приобретая известность, все сильней и сильней поражался тому, что даже наблюдательные и умные, по всему судя, журналисты способны либо врать напропалую, не обращая внимания на очевидность, либо изощренно игнорировать находящееся прямо перед их носом — и лишь потому, что оно не отвечает образу, который они или их редактор намереваются предложить вниманию публики.
Одним солнечным утром я отправился на интервью с Линн Трасс, бывшей моей литературной редакторшей в журнале «Листнер», которой вскоре предстояло прославиться в англоязычных странах, да и за пределами их, своей книгой «Казнить нельзя помиловать» — объявлением войны тому, что лингвистам и всем, кто любит язык, представляется вечно танцующим, вечно ослепительным и вечно меняющимся миром суффиксов, диакритик, апострофов и умлаутов, миром, где живет, дышит, цветет и развивается язык. Но это другая история. Встреча была назначена на Грик-стрит, в чрезвычайно модном ресторане «Л’Эскарго», принадлежавшем Нику Лэндеру. Жена Лэндера, магистр виноделия Дженкис Робинсон, обратила «Л’Эскарго» в первый, если я не ошибаюсь самым диким образом, в Британии ресторан, меню которого перечисляло вина по сортам[27]. Вы уже совсем заскучали — и я понимаю почему. Перехожу к делу.