Стивенсон („A Chapter on Dreams“)[43] рассказывает, что в детских снах его преследовал отвратительный оттенок бурого цвета; Честертон („The Man Who Was Thursday“[44], VI) представляет себе, что у западных пределов мира, судя по слухам, растет дерево, которое и больше, и меньше, чем дерево, а у восточных – некая башня, сама архитектура которой зловеща. В „Рукописи, найденной в бутылке“ По рассказывает о некоем южном море, волны которого бороздит корпус корабля, подобный живому телу моряка; Мелвилл в „Моби Дике“ отводит много места описанию ужаса, который внушает невыносимая белизна кита… Примеры можно множить; хотя, наверное, было бы достаточно заметить, что дантовский Ад возвеличивает понятие тюрьмы[45], в то время как ад Бекфорда славит подземные туннели кошмара».
На днях ночью на набережной Конституции мне внезапно вспомнился прекрасный пример uncanniness, тихого, безмолвного ужаса в самом начале «Комедии». Обращение к тексту подтвердило правильность воспоминания. Я говорю о песни IV «Ада», одной из самых известных.
Дочитав последние страницы «Рая», понимаешь, что «Комедия» может заключать в себе многое или даже все; но в самом начале она – сновидение Данте, который, в свою очередь, не более чем часть сновидения. Он говорит нам, что не знает, как очутился в сумрачном лесу, «tant’era pieno di sonno a quel punto»[46]; здесь «sonno» – метафора состояния грешной души, но в то же время и неясное начало сна. Затем он рассказывает о волчице, преградившей ему дорогу, – «немало душ из-за нее скорбело» («Ад», I, 51); Гвидо Витали{131} замечает, что эта фраза не может быть вызвана просто появлением зверя; Данте чувствует это, как мы часто чувствуем нечто подобное во сне. В лесу появляется незнакомец, едва узрев которого Данте понимает, что тот хранит долгое безмолвие, – еще один пример сновидческого прозрения. Оно, замечает Момильяно, не оправдано логически, но оправдано поэтически. Начинается фантастическое путешествие. При входе в первый круг Ада лицо Вергилия покрывает смертельная бледность, которую Данте приписывает страху.
Вергилий объясняет Данте, что тот счел испугом печаль об осужденных и что он сам тоже в их числе («е di questi cotai son io medesmo»)[47]. Данте, чтобы смягчить ужас признания или чтобы выразить свою преданность, обращается к своему вожатому с почтительностью: «Dimmi, maestro mio, dimmi, segnore»[48]. Вздохи, вздохи, вызванные печалью, а не исторгнутые мучениями, заставляют трепетать воздух. Вергилий объясняет, что они находятся в Аду тех, кто умер раньше, чем была провозглашена Вера; четыре благородные тени приветствуют его; на их лицах не видно ни печали, ни радости; это Гомер, Гораций, Овидий и Лукан, в правой руке у Гомера меч, символ его первенства в эпической поэзии. Славные тени приветствуют Данте как равного и ведут его в свою вечную обитель, в замок, семь раз обведенный высокими стенами (это семь свободных искусств или три умственные добродетели и четыре нравственные) и рвом (земные блага или красноречие), которые преграждают путь, как если бы материалом для них служила земля. Обитатели замка – люди весьма почтенные; они мало говорят, речь их безыскусна, взгляды неторопливы и серьезны. Около замка трава, отливающая таинственной зеленью. Поднявшись на холм, Данте видит античных и библейских героев, а также мусульманина («Averois, che’l gran comento feo»)[49]. Один узнаваем по памятному облику («Cesare armato con li occhi grifagni»)[50], другого можно распознать по одиночеству, подчеркивающему его величие («е solo, in parte, vidi’l Saladino»)[51], они живут, томимые безнадежным стремлением; страданий они не испытывают, но знают, что отвергнуты Богом. Скупое перечисление имен собственных, скорее информативное, чем пробуждающее эмоции, завершает песнь.