Наконец, третья и наиболее важная стадия в развитии этого мифа — воплощение Бога в человеческом облике, осуществление ветхозаветной идеи священного брака и последствия этого. Уже во времена раннего христианства идея инкарнации возвышается до представления о «Christus in nobis»[807]. Вместе с тем эта недоступная познанию целостность вторгается в область внутреннего опыта человека и дает ему ощущение своего существа как целого. Это стало решающим результатом не только для него, но и для Творца: в глазах, избавленных от тьмы. Он проясняет Свои таинственные свойства и превращается в summum bonum[808]. Этот миф оставался действенным и неизменным на протяжении тысячелетия, пока в XI в. не стали заметны признаки дальнейшего движения мысли[809].
С тех пор симптомы беспокойства и сомнения постоянно множились, пока к концу второго тысячелетия не начал вырисовываться образ мировой катастрофы. Речь идет прежде всего об угрозе со стороны сознания. Эта угроза состоит в феномене гиганта, иначе говоря, в гордыне сознания: «Нет ничего превыше человека и дел его». Оказалась утраченной потусторонность христианского мифа, а вместе с тем и христианское представление о целостности, осуществляющейся в потустороннем мире.
Свет сменяется тенью, другой стороной натуры Творца. Подобное развитие достигает своей вершины в XX столетии. Теперь христианский мир действительно противостоит принципу зла, а именно — откровенному беззаконию, тирании, лжи, рабству и подавлению мысли. Правда, эта манифестация неприкрашенного зла приобрела, кажется, у русского народа перманентный характер, но первый мощный взрыв вызвала у немцев. Тем самым стало совершенно очевидно, в какой мере выхолощено христианство XX в. Однако при этом зло не дает приуменьшить себя эвфемизмом privatio boni[810]. Зло стало несомненной действительностью. Мы вынуждены научиться как-то обращаться с ним, ибо оно желает сосуществовать. Возможно ли тут обойтись без очень больших потерь, заранее не скажешь.
Во всяком случае, мы нуждаемся в новой ориентировке, т. е. в метанойе[811]. Кто прикасается ко злу, тот подвергается серьезной опасности впасть в него. Таким образом, отныне непозволительно «впадать» — и даже в добро. Так называемое добро, в которое впадают, утрачивает свой моральный характер. И не то чтобы оно сделалось худом само по себе, но только оно порождает дурные последствия, если в него впадают. Всякая форма хронического отравления есть зло — безразлично, идет ли речь об алкоголе, морфии или идеале. Более непозволительно дать себе увлечься крайностями.
Критерий этичности действия больше не может состоять в той идее, согласно которой то, что принято считать «благим», имеет характер категорического императива, а так называемого зла всегда можно избегнуть. Признание действительности зла необходимым образом делает относительным добро как одну из сторон некоей оппозиции. То же самое относится и ко злу. Вместе они составляют какую-то парадоксальную целостность. Практически это значит, что добро и зло утрачивают свой абсолютный характер, и мы вынуждены напомнить себе о том, что они представляют собою мнения.