Отчего-то мне сразу расхотелось возмущаться ею и жалеть себя. Стальная боль в горле исчезла. Я понял, что теперь можно разговаривать, учить студентов (Господи, какие у них у всех умные красивые лица!), ходить на митинги, посылать в задницу все правила и порядки. Влажный апрель, растревоживший сонные корни, беспощадно возвращал мне мою жизнь. Утреннее небо, затянутое облаками, вдруг вспыхнуло, как синий кристалл, и тотчас же погасло. Васильевский остров, показалось мне, яростно встал на дыбы, встряхнул своими древними геологическими пластами и обнажил гигантские белые валуны, округлые, плотные, дотоле придавленные прямоугольными домами. Я раскрылся, как живая рана, вбирая в свое безмолвие детские крики, сирену “скорой помощи”, скрип трамвайных тормозов, душный аромат кофеен, гул подземки, теплый запах пробежавшей собаки и еще многое, что я так и не успел тогда понять. Я посмотрел в ее глаза, и мне почудилось, будто Нева, ежедневно катящая тяжелые волны в Финский залив, пробралась в старые квартиры, в магазины, в рестораны, в метро, сорвала крыши со старых петровских построек, хлынула в автобусы, трамваи, автомобили, в железнодорожные кассы, в куртки и штаны прохожих.
Я и не заметил, что мы уже давно идем под руку, крича, смеясь и перебивая друг друга. Наконец она остановилась возле какого-то белого здания с большими облупленными колоннами.
— Ну, вот мы и дома, — сказала она.
— Может…
— Слушай! Мы сейчас пойдем ко мне, понял? Только обещай, слышишь, что выкинешь наконец этот дурацкий шарф.
Вечерние занятия в тот день как-то сами собой отменились. Мы были слишком заняты друг другом, чтобы отвлекаться на такие пустяки.
Спустя год Джулия вышла за меня замуж.
А еще спустя год она встретила этого историка, развелась со мной и уехала с ним в Калифорнию.
Быстрый завтрак в ресторане, среди столиков, обсиженных людьми, и вот мы уже идем по каменной улочке, аккуратной и типично каприйской, куда-то наверх, гуськом, смотреть виллу императора Тиберия. Я плетусь позади всех. Перед глазами вижу две спины: треугольную широкую — эта Костина — и изящную, словно из женского журнала, спину Роберты. Костя, изредка оборачиваясь к нам, рассказывает одну за другой истории из своей жизни.
— Помнишь, Андрюха. этот писатель, как его… приходил на факультет выступать. Такой очкастый, помятый алкаш. А мы с Валеркой… помнишь Валерку с португальского? Пьяные на его встречу приперлись. Писатель что-то говорит, то, мол, се, мол, главное, понимаете ли, слово, за словом надо следить, слово не воробей: вылетит — не поймаешь. А я встаю и говорю: “А ты, писатель, сам воробья поймаешь?” Он так заморгал, стал смотреть на меня поверх очков. Я ему: “Вон, во дворе прыгают, сходи — поймай”. И сел. А писатель этот говорит:“ Давайте перейдем к другим вопросам”. Тут встает Валерка…
Я делаю вид, что слушаю Костю, и, чтобы не думать о Джулии, мысленно считаю пальмы, попадающиеся навстречу: одна, две, три, четыре… Каждая пальма — загадка, истерика. Каждая медленно, истончаясь, ползет стволом в небо и вдруг взрывается охапкой зеленых листьев, будто пробуждается ото сна.
История жизни Тиберия почти как пальма, как затяжной сон с утренним набухшим пробуждением. Поначалу Тиберий куда-то внятно стремился, на самый верх. Был деятелен — усмирял этрусков и хавков. И деликатен — когда на Родосе, в добровольном изгнании извинился перед больными, вынесенными к городской стене. Государственные мужи всегда поначалу деятельны и деликатны. И внимательны к согражданам. Взять хотя бы начало 90-х и этого осеннего патриарха, который ска-зал: “Я устал, я ухожу”. Устал он… Да от него самого все уже устали!
Тиберий тоже устал. От хавков, от этрусков, от парфян. От каркающих по-вороньи германцев, которые всё лезли и лезли из-за Рейна, как кипящее молоко из горшка. Устал от форума, от садов Мецената, от интриг своей инициативной дуры мамаши. Устал и приехал сюда, на Капри. Начал строить роскошный дворец на скале. А потом вдруг ни с того ни с сего взял да и превратил его в гнездо разврата. Собрал мальчиков-девочек, проворных “рыбок”, как он их называл, и заставил их у себя на глазах постоянно совокупляться. А стены дворца украсил картинами. Самого непристойного содержания, как нам доверительно сообщил полушепотом Светоний.
Зачем? Что с ним случилось?
Может, он тосковал по Агриппине, нежно любимой и отнятой Августом, и пытался забыться? А может, просто преисполнился презрением к двуногой человеческой породе и, некогда деятельный-деликатный, сам себе до смерти надоел?
— Мы уже близко, — оборачивается Роберта, прерывая мои мысли. — Ты все время молчишь.
У Роберты отличный русский. Она изучала русскую историю в Калифорнии, где они с Костей и познакомились.
— Будешь? — я протягиваю Роберте бутылку воды. Роберта отрицательно качает головой.