— Ты это не можешь чувствовать, как я. При теперешней расчетливости, когда в гости зовут, а за этим дальние виды. Противно! Мерзко! Весь этот современный меркантилизм. Забыта простая радость гостеприимства, принять людей у себя в доме.
Только у нас всегда широко раздвигался стол, все на широкую ногу. Отец никогда ни перед кем… Гордость, достоинство! Кто бы то ни был, для него не имело значения. Он всегда это говорил. А таких отцов, таких мужей нет больше. Мне ни один муж никогда не будет хорош. Потому что я их жизнью отравлена. Мать никогда его не понимала. Я ей сказала однажды: «Был единственный муж на свете, так ты у меня его отняла». — «Да, говорит, он самый лучший. Но выходила я за мальчика избалованного и капризного». Ну ты ж ее знаешь. Её idee fixe.
Опять звякнул телефон. И опять тишина. Сестры сидели на диване тесно друг к другу, греясь общим теплом. И в этом соединявшем их тепле была часть его, которая в них продолжала жить. Теперь только в них.
Междугородный звонок раздался резко, обе вздрогнули. Галя схватила трубку.
— Да… Да… — говорила она приглушенно. — Вызывала, давайте… Павел? Я в во…
Не слышно, девушка! Павел? Я говорю, я в восемь часов заказала разговор. Вот именно… Вот именно… Мама? Мама как раз, ты знаешь… — Взглянув на дверь, за которой была Лидия Васильевна, она взяла телефон и с ним отошла в дальний угол комнаты, волоча за собой длинный шнур по ковру. — Знаешь, мама как раз не так ужасно, как я ждала. Потом скажется. Да… Как Соня? А Ванечка? Но вы смотрите, не опухает?.. Не на шее, я тебе говорила. Ты понимаешь, что я имею в виду? Он мальчик, это важно не проглядеть.
Была пауза. Галя слушала. Вдруг лицо стало замкнутым, заговорила она железным голосом:
— Не знаю. Пока не знаю.
Это муж спрашивает уже, когда она думает возвращаться. И Галин железный тон означал: мне неудобно сейчас говорить об этом, ты понимать должен.
Людмила курила, смотрела на сестру. Целый день её преследует запах мокрых хризантем и земли: запах похорон. Даже еда этим пахла, она не могла есть. Сейчас опять запахло. Она курила, чтоб отбить этот запах.
Галя здесь недолгий гость, побудет и уедет. А она, младшая, она останется. Горе у них общее, оно и свело. А жизнь у каждой своя.
Людмила глубоко затянулась сигаретой. О господи, господи!.. Папа, мама, милые, хорошие. И она — девочка с бантами… А потом наступает время, когда уже не папа и не мама, а — ты. Все — ты. И за все — ты. И за себя, и за свою девочку с бантами. И никого не спросишь, только себя одну. И сказать некому: у каждого своя жизнь.
Ну, она не помнит войну. Но и без той войны сколько в мире тряслось и рушилось.
Но был дом. И мир был незыблем. Могло что угодно случаться с ней, она всегда знала: горит для нее свет в окне. О, как много значит этот свет в окне! Когда ты можешь прилететь на него отовсюду. Там, для других, ты, может быть, плохая, злая, грешная. Но не здесь. Здесь ждут тебя твои старички. И все поймут и все простят.
И ты опять чище чистого. Проснешься утром в своей девичьей кровати вновь — дочкой. Любимой… Ничего не стало. И не будет. Никогда уже этого не испытать.
Она прикурила сигарету от сигареты.
— Люда, Павел хочет тебе сказать. — Старшая сестра отчего-то сейчас робела перед младшей.
Людмила взяла трубку. Слушала. Отвечала. Слова все — слова. Слова и соблюдение приличий. Словами люди ограждают себя от чужого горя, словами не пускают к себе в душу.
С телефоном в руке она вернулась к дивану, сунула его под подушку. Теперь уже никто не позвонит до утра.
Они опять сидели рядом, родные сестры. Но после разговора с мужем, с домом Галя как будто виноватой себя чувствовала. И так само получилось, что она вдруг стала то ли оправдываться, то ли жаловаться:
— И за детей волнуешься постоянно и за него тоже. Что я могу от него требовать?
По своему положению… он едва ли не самый молодой генерал в такой должности. Но он совершенно больной человек. Двадцать три года календарных. И это не считая фронта, где год за три. У него все сожжено внутри. Но он же не слушает врачей, все они его подчиненные. Ест, курит, приходится и выпивать другой раз. А когда он садится за руль и Леню сажает рядом с собой… — У Гали появилось то выражение, какое бывало у матери, когда она готовилась терпеть. Такие же остекленелые глаза, на сто лет вперед покорные. — Я не знаю, какие нервы мне нужно иметь, когда они мчатся сто, сто шестьдесят километров в час. А еще горные дороги. Но он считает — мальчика надо с детства воспитать. В этом есть правда.
Галя всегда была недалекой. И тонкость не главное ее достоинство. А жизнь в этой среде… Она даже не понимает, что «мне тоже плохо» особенно оскорбительно.
— И дети еще маленькие. Сейчас лечить, потом учить надо будет. В институт поступать…