Наконец миномётный налёт кончился. Султан начал зализывать рану. Наступать на лапу было больно: осколок зацепил кость. Скорее, скорее домой — это было его первым желанием. Султан даже подался в ту сторону, где должен был сидеть санитар, но порыв ветра, который теперь дул к Султану, остановил его. Султан ещё и ещё раз жадно втянул носом воздух. На мгновение он даже забыл о своём ранении. Неужели? Так и есть. Он не мог ошибиться. Трижды с тех пор, как они расстались, Султан издали принимал за хозяина внешне похожих на него людей. Бросался к ним, но, уловив «чужой» запах, понимал — снова ошибка.
А сейчас именно обоняние подало сигнал. Из тысячи других Султан узнал бы этот запах. Дрожь нетерпения пробежала от морды до самого кончика хвоста. Султан взвизгнул и, волоча перебитую лапу, изо всех сил пополз к одинокому дереву.
Было очень больно. Хотелось лечь и, никуда не двигаясь, скулить жалобно и призывно. Но он упрямо полз вперёд. Его вело чувство более сильное, чем боль и страх. Ему казалось, что если он опоздает, то потеряет, и теперь уже навсегда, этого близкого, самого близкого ему на земле человека.
Хозяин лежал навзничь с закрытыми глазами. Но он дышал, он был живым. Султан почувствовал это носом, языком, всем своим существом. Он осторожно тыкал мордой в лицо хозяина, обнюхивал его, лизал. Наконец тот очнулся, открыл глаза и тихо сказал:
— Султанушка. Вот и встретились.
Хозяин достал из сумки бутылку и выпил немного жидкости с резким неприятным запахом. Потом он перевязал ногу себе и лапу Султану, и они поползли туда, где их ждал дядя Лёша.
Борис Степанович Рябинин
Последняя отрада
Наш полк стоял в городе Катовице. Война только что окончилась — самая кровавая и страшная из войн, какие когда-либо бывали на земле. Ещё всё дышало ею, всё говорило о едва утихшем урагане. И разрушенные здания, и неимоверная нищета польского населения, бедность, глядевшая изо всех дыр.
Ещё нет-нет да и раздавались выстрелы из-за угла, по ночам в развалинах слышались крики о помощи. Разгромленные в открытом бою, загнанные в щели, как крысы, гитлеровские недобитки, пытаясь запугать, жгли, убивали.
Четырнадцать собак несли службу в советской комендатуре. Овчарки и одна татра — так называли местные жители горных чешских овчарок, белоснежных, с закрученной шерстью, охранявших от волков стада домашнего скота, выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни, неподкупных друзей человека. По образу жизни и повадкам они схожи с кавказскими овчарками.
Наша татра была старая, но ещё сильная и крепкая, необычайно злобная, никого не подпускавшая к себе.
Как сейчас, вижу эту мечущуюся по клетке, исходящую истошным лаем дьявольскую бестию, которую, вероятно, не смутило бы и появление стаи голодных волков. Глядя на неё, всегда думалось: что ей пришлось перенести, почему она стала такой озлобленной?
Даже лай её, сиплый, какой-то простуженный, заставлял задуматься об этом. Прежде чем попасть к нам, татра прошла через многие руки, мыкалась без хозяина, в качестве военного трофея была у немцев. Её били смертным боем, обламывали и укрощали, унижали так, как только можно унизить зависимое существо, но она не сделалась от этого забитой, нет. Она вела себя вызывающе, независимо, показывала такую ненависть и презрение к людскому роду, что, право, порой становилось жутко…
— Колосс Фарнасский, — сказала про неё жена коменданта, переводчица и образованная женщина, усмотрев в её непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами.
По странной случайности, это прозвище перешло и на бойца, ходившего за собакой, приветливого парня — косая сажень в плечах, — единственного человека, с которым ещё кое-как мирилась татра.
Колосс Фарнасский… Всякий раз, когда я вспоминаю это выражение, я вижу перед собой эти два существа — большого, добродушного, как ребёнок, советского солдата, на котором все гимнастёрки казались как бы севшими после стирки, а сапоги едва достигали середины голени, и его подшефную псину. Колосс Фарнасский! Если применительно к собаке, прозвище подчёркивало неукротимость и непомерную злобу животного, то по отношению к солдату оно носило скорее иронический оттенок, напоминая о его росте: парень был высоченный, как колокольня.
Однажды перед полковником-комендантом предстал плохо одетый человек. На вид ему было лет пятьдесят — пятьдесят пять. Печать страданий лежала на его лице. Тусклые глаза, потухший взор, в лице ни кровинки. Цивильная одежда с чужого плеча не могла скрыть его страшной худобы. С первого взгляда в нём без труда можно было узнать одного из тех узников фашистских лагерей, тех несчастных, которых Спасло быстрое наступление Советской Армии. Прошедший через все муки, тысячу раз умерший и всё-таки оставшийся в живых, он будил гнев и сострадание.
Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова: