Перед тем как положить свой блокнот обратно в кейс, я перечитал все, что написал Генри. Почему бы тебе не оставить этого беднягу в покое, подумал я. Еще одна тысяча слов, написанных твоей рукой, — это как раз то, что ему нужно: жители Агора используют мои странички в качестве стрельбы по мишеням. Не писал ли я это письмо для себя, для повышения собственного образования, стараясь представить в интересном виде события и факты, — сделав то, что не удалось моему брату? Оглядываясь назад и вспоминая минуту за минутой из тех двух суток, что я провел наедине с Генри, я осознал, что Генри не был похож на человека, живущего словно во сне. Пока я находился рядом с ним, я не раз пытался рассматривать его побег как освобождение от стеснявших его узких рамок бытия, приписывая его действиям высокую значимость, но в конце, несмотря на желание Генри стать новым человеком, его поступок стал мне казаться наивным и скучным, как всегда. Даже там, сидя на израильской пороховой бочке, он умудрился остаться совершенно заурядным, тогда как я надеялся — и, может быть, именно из-за этого и отправился в Израиль, — что он, освободившись от своей ответственности за семью, станет более загадочным и оригинальным, чем — чем старый Генри с его тривиальностью. Но ждать от Генри оригинальности означало бы то же самое, что ожидать от своей соседки, живущей за утлом, которую ты подозреваешь в измене мужу, что она внезапно окажется не кем иным, как самой Эммой Бовари, и более того, будет изъясняться с тобой на французском, достойном пера Флобера. Люди не раскрываются писателям как готовые литературные персонажи, обычно они являются только отправной точкой для творчества и, произведя первое впечатление, мало чем могут помочь в развитии образа. Большинство людей, включая самого романиста, его семью и ближайшее окружение, совершенно заурядны, и его задача — сделать так, чтобы они стали интересными для читателя. Это нелегко. И если Генри сам не смог превратиться в интересного человека, моя задача как литератора — сделать его таким.
Мне нужно было написать еще одно письмо, пока события последних дней были свежи в памяти, — я должен был ответить Шуки, чье письмо передали мне с оказией в гостиницу, и оно уже ждало меня на регистрационной стойке, когда утром я подошел к портье проверить почту. Я бегло просмотрел письмо в такси, по дороге в аэропорт, и теперь, когда у меня появилось время, чтобы внимательно прочитать его в тиши и спокойствии, я снова вынул его из кейса, вспоминая тех евреев, с которыми мне довелось пересечься за семьдесят два часа, и думая, какое впечатление произвел каждый из них на меня, какое впечатление я произвел на них и насколько Израиль воплотился в каждом из них. Я практически не видел самого Израиля, но по крайней мере начал понимать, что он представляет собой, если заглянуть в мозги некоторым его жителям. Я прибыл в это место с холодным рассудком, только чтобы посмотреть, что там делает мой брат, а Шуки пытался меня убедить, что и уезжаю я с холодным рассудком, что искры, разлетающиеся от костра, полыхающего в Агоре, не коснулись меня и моих мыслей. Он писал, что для меня очень важно не попасться на удочку, даже если я этого еще не осознал, что меня могут ввести в заблуждение. В мои сорок четыре года Шуки напоминал мне (хотя и в очень вежливой и уважительной форме) о том, о чем обычно говорят писателю (между прочим, первым об этом сказал мне мой отец, когда в двадцать три года я опубликовал свой первый рассказ): евреи там живут не для забавы, не для развлечения читателей и, упаси бог, не для собственного развлечения. Мне напомнили, чтобы я оценил всю серьезность ситуации, прежде чем мои шуточки-прибауточки пойдут гулять по городам и весям, выставляя евреев в ложном свете. Мне напомнили, что каждое слово, вышедшее из-под моего пера, может оказаться потенциальным оружием против нас, бомбой в арсенале наших врагов, и что в основном благодаря мне все теперь с радостью внимают всякой бредятине, которую излагают евреи-сумасброды в моих книжках, и что я делаю фарс из тяжелого положения в стране, хотя это ни в малейшей степени не отражает реального положения вещей.
Медленно перечитав удивившее меня письмо Шуки, я мог заключить только одно: от судьбы не уйдешь. На мое творчество всегда будут налагать всякие табу, и мой талант всегда будут зажимать в тиски. Эти упреки, думал я, будут бросать мне в лицо до самой смерти. И кто знает, если правы те ребята у Стены Плача, — может, и после.