На борту самолета «Эль-Аль» 11 дек. 1978
Дорогой Генри!
После того как мы с большим недоверием к обеим сторонам просеяли сквозь сито мотивы каждого из нас, обоюдно лишив друг друга достоинства, что осталось в итоге? Я непрестанно думаю об этом с тех пор, как сел на самолет, выполняющий рейс № 315. Ты стал еврейским активистом, вовлеченным в политические действия. Теперь ты — человек, которым движут идейные убеждения, ты изучаешь древний язык, на котором говорили твои далекие предки, и упорно продолжаешь жить на вершине каменистого холма в библейской Иудее вдали от своей семьи, своего дома, своих вещей и своих пациентов. А я превратился (если, конечно, тебе это интересно) в буржуазного семьянина, лондонского домовладельца и в свои сорок пять в самом ближайшем будущем стану отцом; на сей раз я женат на англичанке, выросшей в Великобритании и получившей образование в Оксфорде; она родилась в семье аристократов, которые с самого начала занимались ее воспитанием, даже в отдаленном смысле не напоминающим наше с тобой, — она сама тебе об этом расскажет, — так не воспитывали никого за последние несколько столетий. У тебя есть своя земля, свой народ, дело, за которое ты борешься; у тебя есть пистолет, есть враги и есть наставник — очень волевой наставник. У меня же нет ничего из того, что я перечислил. Но у меня есть беременная жена-англичанка. Разъехавшись в разные концы света, мы теперь равноудалены от той точки, с которой начинали свой путь. Знаешь, какая из всей этой истории мораль? Я вывел ее после нашей последней словесной дуэли в пятницу вечером, когда задал тебе дурацкий вопрос, почему ты не пристрелил меня. Мораль в том, что у нас больше нет семьи. Наша маленькая нация разорвана на куски. Думаю, я не доживу до того счастливого дня, когда наступят мир и покой.
А пока что — допустим, из чистого любопытства, а также из-за рушащихся на глазах старых фамильных ценностей и обязательств перед тобой — я двое суток подряд ломал голову, пытаясь понять причины, заставившие тебя перевернуть свою жизнь, хотя мне на самом деле не так уж и трудно нарисовать верную картину. Ты устал: тебе надоело удовлетворять желания других людей, выслушивать их мнения; тебе осточертела твоя мнимая респектабельность и — в силу обстоятельств — твоя тайная жизнь; и вот пришло время, когда старое существование начало тебя тяготить, но вдруг издалека грянул гром, и все озарилось ярким светом: там гнев и ярость, там сила, там проблемы, которые потрясли мир. Весь разлад еврейской души оказался вытащен на всеобщее обозрение: теперь это обсуждается в кнессете. Так зачем же противиться этому? Кто ты есть, чтобы на тебя надевали постромки? Я согласен с тобой. Что касается Липмана, я тоже испытываю слабость к подобным шоуменам. Они, естественно, воспринимают вещи безо всякой ретроспективы. Липман кажется мне человеком, для которого столетия недоверия к евреям, антипатии, угнетения и, как следствие, их жалкого положения в мире стали чем-то вроде скрипки Страдивари, по которой он, как еврейский скрипач-виртуоз, яростно водит смычком. В своих тирадах он рисует мрачнейшую реальность, и даже если не принимать на веру его речи, начинаешь думать, почему ты не веришь ему: потому, что он неправ, или потому, что таких вещей не говорят. Я спросил с излишним нетерпением, должна ли складываться твоя новая личность под воздействием необычной силы его воображения, в котором реальность предстает еще более красочной, чем в твоем. Но я сам уже знал ответ.
А теперь посмотри на страну, которую ты называешь своим новым домом:
Еще одно знаменитое место, в котором изобрели (или же повторно изобрели) еврея, — Германия при Гитлере. К счастью для нас обоих, как ты мне правильно напомнил в пятницу вечером, до нас были еще наши дедушки, которые, почесывая свои нелепые длинные бороды, задавались вопросом: неужели евреи должны подлежать уничтожению в Галиции? Вспомни, от какого жуткого наследия они тебя избавили, не говоря уже о том, что они спасли не только свою шкуру, но и нас; подумай о храбром изобретательном гении этих первопроходцев, которые приехали в Америку и поселились там навсегда. И вот теперь, исполненный боязни появления нового Гитлера и второго массового уничтожения евреев, миру является виртуозный скрипач из Агора и приносит с собой идею, порожденную нацистскими газовыми печами: он говорит, что надо смести все ограничивающие нас моральные табу, чтобы восстановить духовное превосходство евреев. Я должен тебе сказать, что в пятницу вечером мне иногда казалось, что евреи из Агора действительно стыдятся еврейской истории: им тяжело осознавать, кем когда-то были евреи, и они стесняются себя, думая, кем они стали. Они выказывают всяческое отвращение к диаспоре и ее «ненормальностям» — к тому самому, что можно найти в любом классическом антисемите, которого они ненавидят. Интересно, как бы ты назвал музей восковых фигур, где были бы выставлены копии твоих друзей, которые презрительно отзываются о каждом еврее в истории нации, считая его трусом, предателем или идиотом, если только он выказывал миролюбивые намерения и пропагандировал гуманистические идеи? Я бы назвал его Музеем Ненависти Евреев к Самим Себе. Генри, неужели ты думаешь, что в борьбе за то, какими должны стать евреи, победит Липман и его команда?
Несмотря на все, что ты наговорил, мне до сих пор трудно поверить, что твой махровый сионизм есть результат той чрезвычайной ситуации, в которой оказались евреи в Америке и которую ты чувствуешь всем своим нутром. Я никогда не осмелюсь порицать ни одного сиониста, чье решение ехать в Израиль основывается на ясном осознании того, что он бежит от внушающего ему опасение или подрывающего его дух антисемитизма. Будь антисемитизм реальной угрозой в твоем случае, или культурная изоляция, или, наконец, чувство личной вины за холокост, каким бы иррациональным оно ни было, — у меня не возникло бы вопросов к тебе. Но так уж получается, я совершенно уверен в том, что тебя искалечила и оттолкнула не жизнь в гетто, не ментальность гетто, и не Гой, и не его угрозы, а нечто совсем иное.
Ты умный человек и не будешь безропотно глотать всякую штампованную чушь, с которой носятся в Агоре: что американские евреи де жадно поглощают пищу, купленную во всяких злачных местах типа торговых центров; одним глазом они смотрят на толпы иноверцев, слепо не замечая нависшей над ними угрозы, а другим заглядывают в свою душу и находят там лишь ненависть к себе и стыд. Нет, гораздо приятнее воспылать любовью к себе, лучше быть уверенным в успехе. Вероятно, это и есть событие мирового значения, и его можно поставить в один ряд с историей, которую вы сейчас вершите в Израиле. История не создается так, как механик собирает машину, — личность способна играть роль в истории, хотя с первого взгляда это никому не видно, даже самому себе. Может быть, преуспевая в своей мирской жизни и пребывая в покое и безопасности в Вест-Оранж, забывая день ото дня о своем еврейском происхождении и в то же время оставаясь по рождению своему и сути своей евреем до мозга костей, ты сам создаешь историю еврейства, хотя и не подозреваешь об этом в каждый отдельно взятый момент, и тебе не нужно ничего говорить по этому поводу. Ты живешь в определенном времени и принадлежишь определенной культуре, и неважно, осознаешь ты это или нет.
Твоя приверженность сионизму имеет, на мой взгляд, мало общего с реальностью; ты говоришь, что теперь чувствуешь себя настоящим евреем, евреем до мозга костей; что раньше ты подвергался опасности — психологически жил в смирительной рубашке антисемитизма, разгулявшегося в Нью-Джерси. Но твои слова не делают эту эскападу оправданной, если говорить о
Мой дорогой Ханок (я заклинаю тебя именем того анти-Генри, которого ты хочешь откопать в Иудейских холмах), надеюсь, что тебя не убьют, пока ты будешь искать новые пути. Если своим врагом ты считал слабость, пока находился в изгнании в Саут-Оранж, то на твоей родине в Израиле твоим врагом может оказаться избыток силы. Ее нельзя преуменьшать — не у каждого хватает мужества в сорок лет рассматривать себя как сырую глину, из которой можно слепить что угодно; не у каждого есть силы расстаться с уютным, благополучным существованием, когда оно становится безнадежно чужим, и добровольно принять на себя все трудности, связанные с переездом в новое место. Никто не уезжает так далеко, как ты, и — как видно по всем признакам — не адаптируется к новому образу жизни так легко, как ты, благодаря своей дерзости, или упрямству, или безумию в чистом виде. Мощную жажду обновления (или, как это называет Кэрол, диверсии против семьи) нельзя утолить — она требует немалых физических усилий. Несмотря на лишающее тебя силы духа поклонение Липману — харизматической личности с удивительной жизнестойкостью, — ты фактически более свободен и более независим, чем мне показалось вначале. Если правда состоит в том, что ты подвергаешь себя жестким ограничениям и живешь в чудовищном разладе с самим собой для собственного удовольствия, тогда ты прав, ты мудро используешь свою силу воли, и все, что я раньше наговорил тебе, не имеет никакого значения. Может быть, там тебе и место, может, именно этого тебе хотелось всю жизнь — заниматься военным ремеслом, в котором отсутствует чувство вины.
Кто знает, возможно, через пару лет твоя жизнь изменится и у тебя появятся более веские причины для обитания на исторической родине, которые будут понятны мне (при условии, что ты будешь еще поддерживать связь со мной), и твои мотивы для переселения в Израиль будут совпадать с мотивами многих людей, которые там живут; другими словами, причины твоего переезда станут более весомыми и значимыми, чем те, которые есть у тебя сейчас. Несомненно, сионизм — весьма тонкая материя, он выражает не только еврейское мужество и храбрость, поскольку евреи, совершающие храбрые и мужественные поступки, — это не исключительно израильтяне или сионисты. Нормальный/ненормальный, сильный/слабый, мы/я, добрый/не очень добрый, — но есть еще одна противоположность, еще одно различие, о котором ты практически ничего вчера не сказал: иврит/английский. В Агоре только и разговоров, что про наступление антисемитизма, про возрождение еврейского самосознания, про приход евреев к власти, но от твоих друзей я и слова не слышал об иврите и реальности огромной культуры, которую этот язык несет с собой. Скорее всего, я заговорил об этом потому, что я писатель, но до сих пор не могу понять, почему это никому не приходит в голову, ведь ты в первую очередь окружил себя ивритом, попал в его среду, а не в атмосферу героики; точно так же, как если бы ты навсегда уехал в Париж, ты бы жил в атмосфере французского языка, и на этом языке ты бы мыслил и приобретал жизненный опыт. Излагая мне свои доводы и объясняя, почему ты решил остаться в Израиле навсегда, ты, к моему удивлению, талдычил про героизм, мужество и применение силы, но ни слова не сказал о культуре, в которую погрузился. Или, быть может, ты еще придешь к этому, когда начнешь чувствовать утрату родного языка и англоговорящей среды, которую, на мой взгляд, ты так глупо бросил.
По правде говоря, если бы я встретил тебя на улице Тель-Авива с девушкой в обнимку и ты бы сказал мне: «Мне нравится солнце и запах фапафелей[90], мне нравится иврит, я продолжаю работать стоматологом и прекрасно себя чувствую в еврейском мире», вот тогда бы у меня не возникло ни слова возражения. Это бы соответствовало тому, что я называю «нормальным», я бы лучше понял такое твое поведение, чем твое стремление войти в историю народа, которому ты не принадлежишь. Я не понимаю твоего желания разделять идеи и участвовать в действиях, которые многие люди считают неоспоримыми для себя, потому что они строят новую страну; у них не было надежды, не было будущего, и любое начинание представляло для них очень сложную задачу. Сама эта идея, несомненно, была блистательной, гениальной, необыкновенно смелой и мощной в тот исторический период, но, еще раз повторяю, с моей точки зрения, она не имеет к тебе никакого отношения.
А пока что — даже если я буду напоминать тебе нашу мамочку, которая всякий раз напутствовала тебя этими словами, когда ты, старшеклассник, уходил на тренировку по бегу с барьерами, — я хочу сказать тебе: «Ради бога, будь осторожен, береги себя». Я не хочу приезжать сюда в следующий раз для того, чтобы забрать твои останки.
Твой единственный брат Натан