Через три года после победы в 1967-м мой отец скончался, поэтому не застал Менахема Бегина[29]. Это, конечно, плохо, но ни стойкость духа Бен-Гуриона, ни гордость Голды[30], ни бесстрашие Даяна вместе взятые не могли бы внушить ему глубокую страсть к отмщению, которую многие люди его поколения нашли в премьер-министре Израиля, несмотря на то что внешне он скорее напоминал владельца крупного магазина одежды.
Даже английский у Бегина был правильный — на слух он больше походил на речь его собственных родителей-иммигрантов, чем на то, что слетает с губ, например, у Аббы Эбана[31], хитроумного еврея, одного из видных государственных деятелей Израиля, ведущего переговоры с нееврейским миром. И если хорошо подумать, кто лучше евреев, поколение за поколением карикатурно изображаемых их безжалостными врагами, евреев, которых высмеивали и презирали за их смешной акцент, уродливые физиономии и странную манеру поведения, кто лучше них мог показать всему миру, что самое важное — не то, что думают гоим, а то, что делают евреи. Единственный человек, способный угодить моему отцу, — это тот, кто мог бы публично объявить, что еврейская беспомощность перед лицом насилия — дело далекого прошлого; и этим человеком был командующий Израильской армией и военно-воздушными силами, мелкий торговец с длинной бородой.
До поездки в Израиль, состоявшейся через восемь месяцев после операции по аортокоронарному шунтированию, мой брат Генри никогда не проявлял интереса к существованию этого государства и никогда не рассматривал его как свою историческую родину; на посещение этой страны его подвигло не внезапно проснувшееся осознание своей еврейской сущности и не любопытство, подстегивающее желание найти археологические свидетельства еврейской истории, — это было чисто терапевтическое мероприятие. Хотя реабилитационный период после хирургического вмешательства практически закончился и в физическом плане он чувствовал себя вполне прилично, дома, после работы, он впадал в глубокую депрессию и много раз подряд уходил из-за стола во время семейного обеда и ложился спать на кушетку в своем кабинете.
Лечащий врач заранее предупредил Генри и его жену о возможной депрессии у пациента, и Кэрол поставила в известность детей о состоянии отца. Врач сказал, что даже такие молодые люди, как Генри, которые могут быстро оправиться после операции на сердце, иногда подвержены длительным эмоциональным стрессам, продолжающимся иногда до года. В случае с Генри было ясно, что ему не избежать тяжелых психологических последствий. Дважды в течение первой недели после операции его переводили из персональной палаты на отделение интенсивной терапии по причине загрудинных болей и аритмии, и когда по истечении девятнадцати дней он смог вернуться домой, он весил на двадцать фунтов меньше, чем до госпитализации, и еле передвигал ноги; ему было трудно даже побриться, стоя перед зеркалом. Он не мог ни читать, ни смотреть телевизор и практически ничего не ел, и когда Рут, его любимица, подошла к нему после школы и предложила сыграть на скрипке его любимые произведения, он отослал ее прочь. Он даже отказался начать курс лечебной гимнастики в реабилитационной кардиологической клинике, вместо этого предпочитая лежать в шезлонге под одеялом и мутными от слез глазами глядеть на садик, за которым ухаживала Кэрол. Слезы, как убедительно объяснил семье врач, были распространенным явлением у пациентов, перенесших операцию на сердце, но из глаз Генри они текли не переставая, и вскоре всех охватила растерянность от непонимания, что его так мучает. Когда же его спрашивали, что с ним происходит, он обычно отмалчивался или произносил безучастно:
— Что на тебя смотрит? — спрашивала Кэрол. — Скажи мне, дорогой, и мы поговорим об этом. Кто смотрит тебе в лицо?
— Слова, — сердито отвечал ей Генри. — Эти слова смотрят мне прямо в лицо.
Как-то вечером, во время обеда, Кэрол, с напускной веселостью, предложила Генри, поскольку теперь он чувствует себя хорошо, поехать в двухнедельное путешествие вместе с Барри Шускином, дано планировавшим заняться дайвингом во время отпуска, но Генри ответил, что он терпеть не может Шускина и она, черт побери, это прекрасно знает, после чего снова отправился на кушетку в свой кабинет. Так обстояли дела, когда Кэрол позвонила мне. Хотя Кэрол была права, считая, что лед между нами растаял, она ошибочно полагала, что наше примирение было результатом моих посещений, когда Генри лежал в больнице и его постоянно переводили то в палату для выздоравливающих, то в отделение интенсивной терапии; она ничего не знала о его звонках мне на квартиру в Нью-Йорке до операции, в те дни, когда он понял, что ему не с кем, кроме меня, поделиться и объяснить, почему лечение таблетками сделалось для него невыносимым.
Я пришел к нему в стоматологию в то самое утро, когда мне позвонила Кэрол.