— Это совсем не так скучно, если дело касается тебя. И совсем не скучно становится, когда ты обнаруживаешь, что о твоей частной жизни распространяется какой-нибудь халтурщик, грязный писака. «Кощунством было б напоказ святыню выставлять профанам». Донн[105].
— В романе я изменю твое имя.
— Потрясающе!
— Никто никогда не узнает, что это ты, кроме меня, конечно.
— Ты не представляешь себе, что и кого могут узнать люди. Пожалуйста, не надо писать обо мне. Ладно?
— Я ни о ком не могу написать. Даже если я очень стараюсь, у меня получается кто-то совсем другой.
— Что-то я сомневаюсь.
— Это чистая правда. Я ограничен в своих возможностях. Это один из моих недостатков.
— Я еще не начала перечислять тебе свои. У тебя очень живое и пылкое воображение. Ты должен остановиться на минутку и подумать, не описываешь ли ты женщину, которая никогда не существовала, превращая меня в какой-то иной персонаж. Между нами происходит то же самое: ты хочешь, чтобы
— Тебя так долго недооценивали там, наверху, что теперь ты ни о чем другом и думать не можешь. Если честно, сегодня ты выглядишь просто великолепно: у тебя необыкновенно красивое лицо, красивые руки и ноги и потрясающий голос. Сейчас ты необыкновенно хороша собой и смотришься даже лучше, чем когда я впервые тебя увидел.
— Это потому, что теперь я счастлива — не сравнить с тем, когда я увидела тебя в первый раз. Я бы никогда не вышла из спячки, если б не встреча с тобой. Для меня это очень много значило. Если выразить мое состояние на разговорном английском деревенского пошиба: меня от этого прёт. И тебя тоже, я думаю. Ты выглядишь на восемнадцать.
— Восемнадцать? Как мило с твоей стороны говорить мне такие вещи.
— Ты похож на умненького мальчишку.
— Ты вся дрожишь.
— Я боюсь. Я счастлива, но очень испугана. Мой муж уезжает.
— Правда? А когда?
— Завтра.
— Ты должна была сказать раньше. Вы, англичане, любите держать все в себе. А на сколько лет он уезжает?
— Всего лишь на две недели.
— А ты можешь избавиться от няньки на это время?
— Я уже обо всем договорилась.
В течение двух недель мы играем в семейную жизнь. Уложив ребенка, каждый вечер мы ужинаем наверху. Она рассказывает мне о разводе своих родителей. Я смотрю ее детские фотографии, сделанные в Глостершире: второй ребенок в семье, выросший без отца, — одна кожа да кости, волосы заплетены в косички, и на снимке она, стоя в центре группы, обнимает двух сестер, одетых в джинсы. Я вижу письменный стол, за которым она сидит: с этого места она звонит мне каждое утро через несколько минут после того, как ее муж отбывает на работу. На столе стоит фотография, сделанная на полароиде: там изображена она с мужем, весьма солидным молодым человеком в проволочных очках-«велосипедках» шестидесятых годов, как башня, возвышающимся над ней. Еще так недавно они учились в колледже! Мысль об этом совершенно вышибает меня из колеи.
— У нас было очень спокойное существование, — говорит она, когда я показываю ей фотографию, чтобы порасспросить о прошлом. — Если говорить в общем и целом, для обоих этот брак был очень удобен: мы вполне подходили друг другу.
Когда мы встречаемся с ним в лифте, то равнодушно проходим мимо друг друга, делая вид, что перепады настроений и страсть не имеют к нам никакого отношения. Ширококостный, с румяным лицом, сильный и удачливый человек лет тридцати, он никогда не старается произвести на меня впечатление, подавляя только своими размерами: он — первоклассный парень, который любит, чтобы вокруг него было много шума и всегда толпился народ; передо мной он предстает как выпускник Итона, отгородившийся непрозрачной стеной, а я, в свою очередь, делаю вид, что никогда не видел его жену. Если бы это была драма эпохи Реставрации, зрители покатывались бы со смеху, поскольку в этой пьесе муж наставлял бы рога незадачливому любовнику-импотенту.