Им не хватало на игровой автомат, ну я и дал им, помог бедным, и даже собаку придержал, чтоб не рычала, но когда я уже достал монету из кожаного кошелька-подковки, когда уже совершил доброе дело, тот, которого я одарил, вдруг сказал:
— Ну тэ, дай еще чирик.
Ну я и дал еще, а потом заговорил другой:
— А мне, чё, не дашь?
Ну дал я и ему, короче, все чирики роздал бедным, собрал подряд несколько незапланированных добрых дел, а потом еще и смиренно принял благодарность:
— Нет больше чириков? Тогда вали до дому, ты, чмо на резиновом моторе!
Их гогот, когда довольные собой они входили в игровой салон, показался мне необычайно благодарным, все мы были довольны, я вернулся домой и мог со спокойной совестью дорисовать шары. Когда я уходил на урок по религии, старый К. пообещал, что вечером, когда я вернусь с катехизиса, мы пустим петарды («Ура!», «Спо-выпр!!»), я понесся летящей походкой по слежавшемуся снегу, окрыленный петардами и добрыми делами. Собравшиеся перед залом проверяли до прихода ксёндза, у кого сколько шаров, рассматривали елочки, зарисованные добрыми делами, и подсчитывали; если у кого-то не хватало, то тут же дорисовывали, приговаривая:
— Ах, надо же, только сейчас вспомнилось…
Что ж, видно, я проходил по другой категории, потому что, вернувшись домой, на вопрос мамы я ответил:
— Да, в своей категории у меня было больше всех.
Но мне больше не хотелось говорить о добрых делах, и я спросил:
— Петарды, папа, когда петарды будут?
— А ты был послушным?
— Ну был, был…
— Ой, что-то мне не верится, пойду спрошу мать…
— Да пусти ты наконец ему эти петарды, слышь ты, мужик!
В звездную, светлую от снега ночь мы вышли на крышу, и старый К. достал петарды с полигона, петарды с полигона (пела моя душа на мотив одной из песен Колобжега, потому что как-то раз мы смотрели по телевизору фестиваль солдатской песни, и что-то о васильках осталось на слуху), пела моя душа, когда старый К. дал мне подержать, когда поджег фитиль, когда подал мне:
— Ну, бросай же!
Я бросил и смотрел, как она летит, как падает в сад, как тлеет и, даже не пошипев в свое оправдание, даже не чмокнув на прощание, гаснет, не издав ни звука. Я ждал, смотрел, потом спросил старого К.: это что, всё? На что тот ответил:
— Что поделаешь, что-то тут как-то, видимо, плохо ты бросил, вот она и погасла в снегу, погоди, сынок, со второй мы поступим иначе.
Сам поджег фитиль, сам бросил и сам ждал сначала взрыва, потом хотя бы небольшого щелчка, хотя бы из благодарности за дорогу с полигона, дорогу с полигона (как слышалось ушам, так пела и душа), но опять все прошло в тишине. Я спросил старого К.:
— Папа, зачем ты привез мне невзрывающиеся петарды?
Но он лишь сказал, чтобы мы возвращались домой, а потом, когда мама спросила, как там было, снова пошел к своим, этажом ниже, переживая в одиночестве этот фатум неудач, который отныне навсегда распростерся над его жизнью.
— У ребенка должно быть чем дышать, понял ты, мужик, когда еще я тебе говорила, что мы его в промозглой клетушке держим, как только выздоровеет, приготовим ему эту светлую комнату.
Чего, конечно, никогда не случалось, потому что, когда я выздоравливал, заканчивались мои привилегии, но я и впрямь обожал болеть. Болезнь — это холод стетоскопа на моем разгоряченном тельце, это чаи с медом и лимоном, это шорох маминой шариковой ручки по бумаге, когда она дежурила, сидя рядом в кресле. Разве что заболею в отсутствие матери, потому что у нее бывали отлучки, выезды к семье или по женским каким делам, как мне объясняли ее пребывания в санаториях, так вот, когда женские или семейные дела отводили мою мать на телекоммуникационное расстояние, а мне в это время как раз случалось захворать, тогда за терапию брался старый К. вместе со своими родственниками.