— Будешь еще? — (удар) — Будешь еще? — (удар) — Будешь? — (удар) — Будешь? — (удар) — Будешь еще? — (удар).
И хоть я не был до конца уверен, что именно хочет он услышать, то ли то, что я еще буду, как говорят родители своим детям, «непослушным» (что в его понимании означало быть не вполне абсолютно и не слишком безоговорочно подчиняющимся), то ли он хотел знать, буду ли я вообще; и тогда, когда эта боль ко мне пристраивалась, гнездилась во мне и размножалась, я неизменно был уверен, что не буду, что никогда больше не буду есть, пить, дышать, существовать, только бы он перестал бить. И я кричал «Не-е-ет!» или же иногда, когда у меня оставались силы произнести два слова подряд, одно за другим, «Ни буда!», так, на всякий случай не желая его, говорящего с силезским акцентом, обидеть правильным произношением. Случалось, хоть и значительно реже, он спрашивал о чем-то другом, обычно тогда, когда при наказании кто-нибудь присутствовал. Нет, речь не о присутствии грустных и сочувствующих глаз собаки, которая как единственное из живых существ, не считая меня, знала тяжесть этого хлыста, которая, более того, знала его запах; о присутствии не собаки, а человека, третьего лица, то есть, например, матери или же сестры-старой-девы, брата-старого-холостяка, или же, что также случалось, хотя и крайне редко, присутствии кого-то чужого, кого-нибудь из знакомых старого К., особенно тогда, когда тот приходил к нам со своим ребенком; особенно тогда, когда, заигравшись с тем же ребенком, я вдруг начинал слишком шуметь, или же, не приведи Господь, бегая с тем же ребенком по комнате, задевал столик и разливал кофе, или же если наши игры каким-нибудь образом мешали разговору старого К. со знакомым. Тогда, даже если виноват был ребенок знакомого, которого старый К. не мог наказать, он демонстрировал, как следует воспитывать ребенка человечьей породы, хватал меня за ухо, говоря знакомому: «Прости, я на минуту», и выпроваживал меня в дальнюю комнату. А там он брал хлыст и бил, задавая специально приготовленный на случай присутствия третьих лиц вопрос, в каком-то смысле более точный и в то же время заранее освобождающий меня от многосложных ответов.
Он спрашивал.
— Знаешь за что? — (удар) — Знаешь за что? — (удар) — Знаешь? — (удар) — Знаешь? — (удар) — Знаешь за что? — (удар).
В этом случае мне было достаточно со всей категорической уверенностью в собственном незнании отбрехиваться: «Нет!!»
Потом он возвращался к знакомому и говорил, слегка запыхавшись:
— Что за истерик гребанный. Весь в мать. Пару шлепков получил, а так вопит, будто его режут.
И возвращался к разговору, в котором никто ему больше не мешал. До самого конца.
Я хотел, чтобы разразилась война. Все ждал, чтобы разразилась хоть какая-нибудь война, пусть всего лишь на несколько дней, я бы тогда вступил в армию, противостоящую той, в которой воевал бы старый К., и даже если бы он не воевал вовсе, если бы где-нибудь прятался и пытался переждать, я был бы во вражеской армии и выполнял бы ее приказы, а приказ был бы стрелять по противнику, и тогда во всем великолепии закона я мог бы зайти к старому К. в дом и застрелить его, потом война может кончаться. Я ждал ее; последняя из известных мне, к сожалению, окончательно завершилась более четверти века до моего рождения; я был ребенком мирного времени, в школе мы пели песни о мире, мы участвовали в торжественных сборах, прославляющих мир, «Нет войне!» — писали мы на транспарантах, даже старый К. в моменты воспитательской рефлексии говаривал:
— Не нюхали вы войны, засранцы. Щенки балованные. Мало вас пороли, мало. Жрать не хотите, дохляки, потому что голода не знали.