Но путь туда вдруг преградит один-единственный, самый главный вопрос, в который Ганя упрётся, как в шлагбаум. Там, за вопросом-шлагбаумом, сводились все концы с концами, там кончался тупик и начиналась бесконечность, там было всё не так, всё невероятно, как в Зазеркалье. Однако с точки зрения мира там было безумие.
«Да» и «нет». «Да» — безумно, «нет» — разумно.
Но разумное «нет» означало «нет» всему ценному — истине и смыслу, и тем самым тоже было безумно. Оно было мертво и пусто, как глазницы машиниста летящего в никуда локомотива.
До галереи они так и не доберутся.
Постучавший в окно машины полицейский примет их за голубых и потребует штраф за длительную стоянку в неположенном месте. Обнаружится, что они действительно стоят здесь с незапамятных времён, что галерея давно закрыта, что на улице уже горят фонари и ночная реклама и что дома отец Пётр наверняка волнуется.
Ганя отвезёт Глеба домой, опять они проговорят всю дорогу. Семья уже будет в храме на вечерне и служанка-монашка скажет, что мсье тоже ведено немедленно туда явиться, как прибудут, потому что батюшка «очень тревожились».
С Глебом они так и не попрощаются. Уже отъезжая, Ганя заметит бегущую наперерез машине монашку с рекламным пакетом.
— Мсье Глеб велели передать.
В пакете будут пирожки с тушёной капустой и местный самиздат-брошюрка без заглавия. Пирожки Ганя проглотит дорогой, а до брошюрки доберётся лишь через несколько дней, заваленный делами и долгами, которых за время его хандры накопилось на доброе десятилетие.
Безумие пройдёт на эти несколько дней. /Или, напротив, вернётся?/ Ганя будет запоем работать, не вылезая из престижной своей квартиры на престижной парижской улице, над декорациями для «Царя Эдипа», которые контракт обязывал немедленно закончить, иначе — долговая яма. Ганя давно не писал с таким увлечением, и только его парижская подружка Дени, профессионалка на роль сезонной жены, безошибочно угадывающая любые желания любого хозяина за минуту до появления этих желаний и всегда знавшая, когда ей подавать обед и из каких блюд, какой именно костюм надо одеть хозяину к тому или иному случаю и в какую минуту раздеться самой, — только Дени иногда бесшумно проскальзывала в мастерскую с серебряным подносом — горячий кофе, тосты с сыром, ледяная баночка грейпфрутового сока и пластиковая карточка с именами звонивших. Ставила поднос на стол и, как кошка потёршись щекой о Ганино плечо, чтобы обратить его внимание скорее на поднос, чем на себя, исчезала.
О Глебе Ганя и думал, и не думал. Встреча их продолжала тлеть где-то очень глубоко, согревая и обжигая мучительно-радостным предвкушением неизбежного возгорания.
А потом он раскроет брошенную на софе самиздатовскую Глебову брошюрку без названия и уже не сможет оторваться, оставляя на страницах отпечатки вымазанных краской пальцев.
Брошюрка на русском была без комментариев, только цитаты.
Скудные обрывки различных религиозных учений оставляли его прежде совершенно равнодушным. Ещё в детстве он отмёл с порога и ад со сковородками, и рай с ангелами, и церковь со злобными старухами в чёрном, куда лишь однажды заставил себя войти и, получив тумака за какую-то оплошность, ретировался.
В глубине души он почитал всякие высокие понятия — Красоту, Истину, объединённый любовью мир без смерти и страданий. Детская мольба, постоянно звучащая в душе, неисполнимая, и оттого трагически желанная мечта:
— Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо, пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!
Пусть всегда буду я в объединённом красотой, светом и любовью мире! — его потрясло, что Бог Глеба был именно таким. Которого искал всю жизнь и жаждал Игнатий Дарёнов.
Прежде неприятие вагонного бытия казалось Гане то проявлением собственного болезненного малодушия, то эгоизма, и, наверное, действительно было бы позорно ныть, что тебя скоро вышвырнут навеки во тьму кромешную, в то время как другие пассажиры спокойненько поедут дальше, ропща, что долго не несут чай. И лишь одно утешение, что их рано или поздно ждёт та же печальная участь!
«И оглянулся я на все дела мои… и на труд, которым я трудился, делая их: и вот, всё — суета и погоня за ветром, и нет от них пользы под солнцем».
«И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме…» «Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им: не возбранял сердцу моему никакого веселия»…
Ганя сменил вагон, но пир во время чумы продолжался своим чередом. Неважно, подавались к столу устрицы или частик в томате. Едешь ты в заплёванном плацкарте или в международном люксе на двоих.
И так называемая «свобода», возможность выпускать на волю терзающих тебя джиннов, освобождать и тиражировать — не радовала.
Что это? Опять малодушие, крайний эгоцентризм, сдвиг по фазе?
В одной из рецензий его назвали «Вороном смерти». Кружащим, возвещающим, предугадывающим катастрофу. И питающимся трупами.