Так снимались первые плоды долгожданного мира.
8
Подлинные размеры и значение любых утрат познаются лишь тогда, когда мы утраченное обретаем вновь. В этом случае потерянный и вскоре найденный пятак обратится в полтинник; обыкновенная палка, кривая и небрежно, плохо отесанная, к которой ты, однако, привык и которая не оказалась под рукой, на привычном для тебя месте в нужную минуту, и в конце концов все-таки найденная, превращается вдруг в бог знает какую драгоценность; паршивый, шелудивый поросенок, до смерти надоевший и его хозяевам, и другим домашним животным, исчезнувший куда-то и затем невесть откуда заявившийся, противно, казалось бы, всякой логике, приносит всем неожиданную радость; засыхающее деревце в саду становится во сто крат дороже, когда одолеет недуги и войдет в прежнюю силу, окинувшись по весне свежею, сочною листвой. Велика радость молодой матери, когда у ее груди посапывает, покряхтывает, причмокивает вывернутыми влажно-розовыми губами здоровое дитя; но еще большую радость и никакою уж мерою неизмеримое счастье испытывает мать, когда ребенок, захворав, находится уже на грани жизни и смерти, напоминая угасающую лучину, когда склонившаяся над ним боится дыхнуть, чтобы не погасить чуть теплящийся огонек жизни, когда, однако ж, вопреки самым страшным ожиданиям жизнь эта возгорается вновь, ребенок разлепит реснички, и из-под них брызнет на родимую ярким светом своих оченят и сейчас же потянется слабыми покамест ручонками отыскивать мамкину грудь и, найдя, примется бурно сосать, всасывая заодно и упавшую из глаз кормилицы матери слезу, вовсе не чувствуя ее горечи, потому что по-лынно-горькой и соленой слеза бывает только от тяжких утрат, на радостях же она слаже самого сладкого меда, – так, по крайней мере, кажется нам: ну, а теперь скажите, бывает ли на свете радость, которая смогла бы сравниться с этой?! Нет, скажете вы, не бывает. Но вот что удивительно: ее, такую вот, мог испытать человек лишь после того, как находился у черты несчастья, может быть, самого большого в его жизни. Подобно этому, наверное, познается нами и доподлинная цена утраченной некогда, но, к счастью, вновь обретенной дружбы и любви. И опять вопрос: неужели для того, чтобы стать вполне счастливым, то есть ощутить и оценить это счастье в полную силу и в полную меру, ты должен прежде пережить какое-то большое горе, то есть быть несчастным?
Не знаю, не знаю. Может, оно и так. Во всяком случае, у нас с Ванькой случилось именно это. Забравшись на печь, которая была моим постоянным прибежищем, мы долго не могли заснуть. Мать какой уж раз напоминала нам, что пора бы угомониться, что кочета пропели вторую зорю, что ей, матери, пора доить Рыжонку, но мы на это отвечали лишь тем, что увертывали свои голоса до шепота, но не умолкали. Только вернувшийся на рассвете отец (не задурил ли он опять?) заставил нас пришипиться, затаиться, притихнуть, – папаньке для этого не потребовалось даже раскрыть рта: в нашем доме его все-таки по-прежнему побаивались. Наговорившись вволю, утомленные воспоминаниями и событиями минувшего дня, мы в конце концов заснули и спали в обнимку до позднего утра, до тех пор, пока по моим ноздрям не ударил запах конопляного масла, которое мать сэкономила вроде бы специально для такого дня, чтобы подсдобрить им только что испеченные лепешки. Раскрыв глаза, я беззвучно засмеялся: так-то легко, просторно и весело было на сердце. Легонько, осторожно (Ванька очнулся позже) выпростал руку из-под отяжелевшей во сне, взлохмаченной головы товарища и, не желая так скоро расставаться с на редкость прекрасным состоянием духа, предался разным мальчишеским думам. От одной пришедшей вдруг в мою голову мысли просиял весь, вздрогнул, как от неожиданного открытия. Да оно и было открытием – то, что пришло в мою голову. Я вспомнил, что с нынешнего дня множество мест, которые вчера еще были для меня запретными, сделались вновь доступными и открытыми, и я могу, ничего и никого не боясь и не остерегаясь, пойти куда угодно и в самом селе и окрест села.