Мужики отвечали «Дубинушкой», хохотали, веселые, незлобивые матюки сами собой срывались с их уст, и белая кость крепких молодых зубов вспыхивала под лучами солнца. Над мокрыми от пота холщовыми рубашками курился пар, густая волос ня на голове и бороде лоснилась от влаги, разгоряченные мышцы рук, плеч и ног упруго бугрились, требуя работы, не чувствуя тяжести. Иной сам просил:
– Миколай Михалыч, про меня сочинил бы что-нито!
Николай Михайлович не скупился – немедленно отвечал на такую просьбу:
Подкрепив двустишье «Дубинушкой», мужики подтрунивали над Федоткой:
– Что? Напросился, дурень?.. Так тебе и надо!
А работа у этого мужичка действительно не очень ладилась: с ленцой был Федотка, он и попался на язык запевалы в момент, когда подсаживался к Ивану Морозову, чтобы погрузить свою пятерню в чужой кисет, передохнуть малость, а заодно и сэкономить «золотую жилку», как он называл махорку собственного изделия.
Наступало время, когда и запевала, и все остальные притомлялись, смех прекращался, шутки-прибаутки умолкали; края плотины сравнивались, и мужики, посматривая украдкой на Кауфмана, ждали от него вознаграждения. Тот делал знак мельнику, и мельник, алкавший этой минуты с таким же, ежели не большим, нетерпением, с необыкновенной для его лет и немыслимой для располневшего от гарнцев тела прытью убегал во двор. Скоро оттуда он и мельничиха тащили два полных ведра самогону, и на берегу укрощенной Баланды, на свежей плотине, против Вишневого омута подымался пир горой. Оканчивался он за полночь, при свете костров или вовсе в темноте, и не для всех благополучно. Одних жены и матери находили поутру у самой воды мертвецки пьяными, других – наверху с разбитыми физиономиями, третьих обнаруживали внутри мельницы в огромных мучных ларях, – извлеченные оттуда, они напоминали рождественских дедов-морозов; ну а четвертые расползались по угрюмым, опутанным колючими плетями ежевики и удав-травы берегам омута и валялись там до тех пор, покуда не отрезвятся. Своих сыновей, Петра, Николая и Павла, подбирал их отец, а мой дедушка Михаил, и по одному втаскивал в только что построенный сызнова шалаш. Иногда ему помогал поп Василий, который приходил сюда, чтобы освятить, окропить иорданской водицей новую плотину и омочить уста заодно с мужиками влагою из принесенных мельником и мельничихой ведер. Утомленные работой и менее упитанные прихожане упивались быстро, а батюшка, не принимавший участия в возведении запруды и харчившийся получше, оказывался устойчивее, от принятых вовнутрь «лампадок» только багровел и был несокрушим, как мореный дуб.
Так было в каждую весну, но не в нынешнюю. Этою весной монастырские мужики работали молча, лишь изредка сердито переругивались, чего прежде не наблюдалось. Не слышалось ни «Дубинушки», ни озорных папанькиных импровизаций, хотя отец находился тут, ни сочного, освежающего душу смеха; не видно было и монастырских ребятишек, которых в прошлые годы сбегалось сюда видимо-невидимо, – теперь бы они уж кувыркались в песке, мешая взрослым, получали бы вполне заслуженные, а потому и не очень обидные подзатыльники от своих и чужих отцов; правда, на противоположной стороне мельтешило с десяток панциревских детей, но разве такая малость могла создать веселую, оживляющую все и всех кутерьму? К тому же, как мне казалось, наши панциревские одногодки не были такими выдумщиками, какими были мы, монастырские. Не было теперь там и наг с Ванькой Жуковым – мы явились бы сюда задолго до прихода взрослых, вскарабкались бы на самое острие насыпи и кувыркались бы через голову до ее подножия. Не было нынче ни моих и ни Ванькиных товарищей, и хорошо, что не было, а то затеяли бы драку, вовлекли бы в нее старших и расстроили все дело.
Грустно выглядывал я из-за талового куста в дедушкином саду в надежде увидеть хоть кого-нибудь из своих друзей на плотине, но никто не приходил. Правда, были там Микарай и Паня, но я не решился покликать их и увести с собою в лес, на Смородинную поляну, где по весне надолго задерживалась полая вода, привлекая к себе диких разнопородных уток, – некоторые даже гнездились на кочках посреди поляны и успевали выводить потомство, и хорошо было бы поглядеть, не появились ли там утята. Узрев меня за талами, приятель моего старшего брата Сережа Калиничев, работавший вместе с мужиками на плотине, прокричал:
– Никаса в саду-у-у?
– Нету-у-у! – ответил я, сделав из пригоршней трубочку и приложив ее к вытянутым губам. Слово «никаса», ежели повторять его часто, превращалось в «Саньку», и я знал это, а потому и ответил так.