На поле, помимо прополки проса, было чем заняться и нашим глазам, и ногам, и рукам, потому что оно, поле, к этой поре успевало наполниться удивительно разнообразной жизнью. Мы могли бы, например, погоняться за сусликами, которые хоть и не все разом, но все-таки покидали свои норы, чтобы посмотреть вокруг, нет ли где поблизости зеленеющих хлебов, чтобы потом можно было сделать припасы на зиму, или просто постоять над своим подземным жилищем столбиком, посвистать, сообщить соседям, что, мол, жив и здоров, а как вы? А разве нельзя было попытаться отыскать во ржах, начинавших выходить в трубку, гнездо того же дудака, поставить рядом вёшку с тем, чтобы прийти сюда позже и прихватить одного птенца, пока он не встал на крыло? Можно было бы наведаться и к прошлогодней лисьей норе и удостовериться, что она, лиса то есть, по-прежнему живет в ней и скоро оттуда будут выныривать озорные лисята. Над Правиковым оврагом уже вились стрижи, а это означало, что они приступили к кладке яиц в его расщелинах: не худо было бы пошарить и там. А горохи? Они, верно, уже посеяны, а может, уже и взошли? Но где? Этот вопрос, как известно, занимал Ваньку более всего. Он и с вышки оглядывал поля, чтобы обнаружить этот приманчивый злак из семейства бобовых, но безуспешно: горохи прятались от наших глаз так же тщательно, как и дудаки со своими гнездами. Надобно избегать все поля, чтобы в конце концов отыскать то, что нужно. Но мы откладывали разведывательную вылазку до другого раза, а теперь спешили покинуть степь из опасения, что наши матери передумают и покличут нас вновь к проклятущему осоту. Интересного же было предостаточно и в других местах.
От Большого мара мы мчались под гору в сторону села вприпрыжку, будто за нами и в самом деле кто-то гнался. И чувствовал бы я себя совсем хорошо, если б меня не теребила потихоньку совесть: сорняки, которые предназначались моим рукам, перекладывались мною на мамины руки, которые и без того были похожи на головешки от множества тяжких дел. Лишь третью весну мама брала меня в поле, а до этого жалела, оставляла на весь день дома, обеспечив «младшенького» едою – молоком и куском хлеба. Ближе к осени, когда взрослые приступали к уборке картофеля, мать в большом, ведерном, чугуне парила тыкву – великолепное лакомство для деревенской детворы. Нарезав ее ломтиками и прикрыв тяжеленной сковородой, мать отправляла чугун в дальний угол раскаленной печи, и тыква томилась там до самого вечера, то есть до возвращения семьи с полевых или огородных работ. Я же, оставшийся дома один, весь день согревался мыслью, что вот скоро придет мама и огромным ухватом вытащит чугун с тыквой из печки, откроет крышку, и вся изба наполнится тыквенным духом, до того сладким и упоительным, что и передать на словах немыслимо. Памятью обоняния я дышал запахом пареной тыквы с утра и до вечера, так что голова малость кружилась и дурманилась. Однажды из-за этой самой тыквы натерпелся такого страху, что и теперь помню.
Исполняя приказание матери, я замыкал избяную дверь изнутри крючком, чтобы никто из посторонних не мог войти в дом и утащить чего-нибудь или напугать меня, несмышленыша. Обычно на такой случай я звал к себе Ваньку – вместе с ним день не казался таким уж длинным. Но в тот раз Ваньки не было. Я сидел взаперти один. В какой-то час мне захотелось выглянуть во двор. Подойдя к двери, я попытался откинуть крючок, но он не поддался. Испугавшись, засуетился, принялся судорожно тянуть его вверх, но крючок насмерть стоял на прежнем месте. И тут я разревелся. И самой страшной для меня мыслью была та, что вот вернется мама и не сможет войти в избу, и кто же тогда вытащит из печи пареную тыкву? Некому будет сделать это, и я останусь без лакомства. Плакал долго и безутешно, пока плавающие в слезах глаза мои не наткнулись на молоток, лежавший на приступке печи, рядом с дверью. Схватив его, я легонько стукнул снизу вверх по крючку, и тот покорно отскочил прочь. Слезы из моих глаз брызнули пуще, но то были уже другие слезы – они сыпанули от великой радости. Ничто теперь не помешает маме войти в дом и вытащить чугун с тыквою из печки!..