Услышав раз и два такое, я пристрастился потаскивать из дому для Жуковых каждую ночь по одной маленькой тыкве. Правду сказать, у нас этих тыкв уродилось в прошлое лето пропасть. Заливной огород, на который по весне полая вода наносила толстый слой нозд-ристого, похожего на черный творог ила, давал богатый урожай и тыкв, и свеклы, кормовой и столовой, и огурцов, и моркови, и капусты. Особенно хороши были белые тыквы, называвшиеся русскими, потому что промеж них мать вкрапливала, как бы для красоты, тыквы-американки, пестро-оранжевые, делавшие в сочетании с молочно-белым цветом русских тыкв весь огород празднично-нарядным, веселым, так что никто из проезжавших мимо не удерживался, чтобы не вымолвить с завидчивым, ласкающим и радующим наше ухо придыханием: «Батюшки, красотища-то кака!» Белые тыквы иногда вырастали до таких размеров, что были неподъемны для одного мужика, будь он силач из силачей. В пору их снятия с огорода обычно собиралась «помочь», заканчивавшаяся, как водится, веселой попойкой. Для нее отец придумал свой ритуал: самая большая тыква подымалась на середину стола, на нее ставилась четверть самогону, провозглашалась здравица всевышнему, не поскупившемуся на такой урожай, стаканы сводились вытянутыми руками воедино, чокались, и все это сейчас же сопровождалось согласным, сочным кряканьем. Рожи угощавшихся слегка морщились и уж не слегка, а до неузнаваемости искажались в кривых зеркалах покатых, разделенных на ровные лоснящиеся валы крутых боков тыквы.
Этой осенью «помочь» не собиралась, хотя овощей на нашем огороде было ничуть не меньше, чем в предыдущие годы: не было хозяина, главного затейника, без которого сборище мужиков и баб не вылилось бы в праздник, да и трудно было бы заманить кого-либо, когда у каждого в доме своих забот столько, что от них голова шла кругом. С тыквами управились сами, коренником в семейной упряжке, главной двигательной силой был дед Михаил, давно уж заколотивший свой дом и перекочевавший на постоянное жительство к среднему сыну Николаю, то есть к нам. Самой надежной его помощницей была, конечно, наша мать; материнским, всегда настороженным, всегда нацелившимся на возможную опасность для ее детей сердцем она первой почуяла надвигающуюся беду и, деятельная, делала все для того, чтобы последствия этой беды были менее грозными и губительными для нашей семьи. Где-то посреди лета она уговорила свекра разбросать во дворе большим кругом старую навозную кучу, с его помощью вычерпала на этот круг воду из колодца до последней капли, заставила (точнее бы сказать, уговорила добрым, ласковым своим голосом) нашу Рыжонку исполнить Карюхины обязанности, походить по размоченному навозу, размять, взмесить его так, чтобы его потом можно было уложить в станок и превратить в кизяки, – ежели в прежние годы кизяки эти были лишь подспорьем к дровам, то зимой тридцать второго – тридцать третьего года они оказались единственным топливом: лес был наглухо, напрочно закрыт для жителей села, да и не было тягла, чтобы привезти его оттуда, а на себе, на салазках, много ли привезешь?!
Другие, не озаботясь вовремя изготовлением кизяков летом, жестоко поплатились за это голодной и лютой зимою. Кизяки сохраняли тепло в нашей избе, а тыквы и другие овощи – жизнь. Что касается хлеба, то он кончился у нас в конце апреля, перед самой пасхой: правда, у матери под «семью замками» (мы, дети, и не знали, где эти «замки») хоронилась горстка пшена на самый-самый, знать, черный день, но она к нему не притрагивалась – не без основания надеялась продержать семью хотя бы до мая на овощах. Нам говорила:
– Потерпите, ребятишки, маненько. Скоро отелится Рыжонка – молочко будет. Проживем как-нибудь. У других и того нету. Глядишь, отец мучицы подбросит пудика два-три. Вот только бы этого окаянного поскорее убрали от нас!..
Под «окаянным» мать разумела, конечно, Воронина: ходили слухи, что в районе и даже где-то повыше накапливается недовольство его действиями и что недолго ему осталось «володеть и править» в Монастырском. «Володеть и править» – старинное это словосочетание вырвалось недавно из уст Федота Михайловича Ефремова, который ни на минуту не терял веры в то, что песенка Воронина скоро будет спета и что ему придется держать ответ перед Советской властью за свое самоуправство.